Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Когда крепости не сдаются
Шрифт:

— Да ты погоди, — раздался откуда-то звенящий от злобы голос, — ты что говоришь-то? Аль большевики завтра с немцами мир заключат?

— Верно, Жмуркин! Ты его спроси, спроси…

Юханцев рванулся вперед.

— Не заключат! Я и не говорю, что заключат! Глупо думать, что большевики вынут из кармана да положат перед нами мир, хлеб и землю, словно кисет с махрой. За мир, за землю еще бороться надо…

— Ну и будем бороться вместе с большевиками! — крикнул кто-то. — Главная причина — знать, за что дерешься!

— Хорошо сказал товарищ! — подтвердил Юханцев. — Солдаты! Будьте на стороже! У нас митинг. Слово свободное — для друзей, для врагов. А вы заметьте: кто говорит красно и дипломатично, тот мыслит черно и капиталистично…

— Вот

это да! Ха-ха-ха! Как есть, правду сказал…

— Например, комитет спасения родины и революции…

— Известно: комитет спасения контрреволюции. Вот те и правда…

— Ха-ха-ха! За правоту-то нас раньше по роже били…

— Товарищи солдаты, тише!

И митинг открылся…

Взобравшись на грузовик, прочно упершись длинными прямыми ногами в его платформу, ссутулясь и медленно пропуская между пальцами густые завитки темнобронзовой бороды, Лабунский собирался говорить, твердо зная, что в грязь лицом не ударит. Юханцев прокричал:

— Слово — представителю корпусного комитета…

Толпа колыхнулась; задние насели на передних.

Всплески шума спадали. Лабунский поднял руку и… Популярность — прекрасная вещь, но и у нее есть обратная сторона.

— Как же у вас, у эсеров, Керенский-то сбежал? Да еще в дамской шляпке…

Толпа прыснула смехом — где гуще, где реже. Лабунский опустил руку с такой силой, точно кнутом хлестнул, и под рукой свистнуло.

— Солдаты! Фракция большевиков корпускома предъявила вчера комитету требование о признании Советской власти. Комитет отклонил это требование, так как считает большевистское восстание преступлением перед родиной и революцией. И комитет прав. Солдаты! Захватывая власть, большевики нанесли русской революции изменнический удар в спину. Огнем междоусобной войны, кровавым торжеством контрреволюции грозят они России. Не захвата власти одной партией, а соглашения между обоими лагерями демократии желает страна. Но если наши призывы повиснут в воздухе и соглашение, станет невозможным, пусть большевики пеняют на себя! Времена полумер и колебаний для подлинно революционной демократии прошли. Идет девятый вал. Бьет час двенадцатый. Да, тяжел был гнет последнего века. Самодержавие влекло нас от поражения к поражению, обрекая на позор. Но свет, зажженный офицерами-декабристами, никогда не потухал среди нас… И мы…

Лабунский говорил отрывисто и резко. Его могучий хриплый голос широко разносился над площадью. Было в его речи что-то завлекательно непонятное: девятый вал… час двенадцатый… Все вместе рождало в слушателях цепенящее ощущение загадочной силы. Среди собравшихся здесь солдат далеко не все знали, что эсеро-меньшевистские армейские и корпусные комитеты уже не имеют настоящей опоры в массе войск, что они — вчерашний день революции. И на этих-то не знающих речь Лабунского действовала как заклятье. Вдруг в толпе раздалось:

— С зимнего пути на летний свел капитан, да тем и заговелся. Эх, ты!

Мысль радует и влечет к себе, когда она и красива и сильна. Но она же отталкивает, когда прячет свою жалкую трухлявость под сильным словом.

— Переизбрать их! Большевиков заместо их послать!

Какой-то огромный черный солдат схватил ружье наизготовку.

— Стрелять их надо-ть! Вот что!

Лабунский взглянул в белые от бешенства глаза солдата и взял себя в руки. Нет, этот не выстрелит. И вообще: раз кричит, значит не выстрелит. Но дело было даже и не в том, выстрелит этот или не выстрелит, а совсем в другом. Речь неожиданно провалилась. Надо было тут же сломить срывавшие ее настроения. Лабунский переступил с ноги на ногу и сжал кулаки.

Его лицо, обычно смугло-красное, с оттенками свинцовости и легкой синевы, было сейчас коричнево-бледным и страшным.

— Смотрите мне на грудь! Видите — белый крест? Вы знаете: он не дается даром. Для чего же я уцелел? Чтобы умереть… за право народа сказать свое слово на учредительном собрании. Таких, как я, много среди

офицеров, а еще больше среди солдат. Сотни тысяч…

— Миллионы!

— Погоди, Жмуркин, не мешай!

— Да, миллионы… Нас так много, что мы — везде. Моя жена — сестра милосердия. До сих пор она перевязывала под огнем кровавые солдатские раны, днем и ночью отбивала у смерти жертву за жертвой. А вчера… — Лабунский остановился не то для того, чтобы передохнуть, не то еще зачем-то, — вчера моя жена ушла… куда? В женский батальон смерти. Там, под знаменем учреди…

— Вы врете, капитан Лабунский! Я — брат вашей жены. Она действительно ушла от вас, но вовсе не в женский батальон. Она — у меня.

Наркевич стоял перед грузовиком. Лабунский — на грузовике. И они молча смотрели друг на друга…

На пустую бочку из-под моченых арбузов вскочил полковник Заусайлов. Как он очутился на этой бочке? Заусайлов вовсе не собирался идти на митинг, а пришел. Не хотел слушать никаких речей, а речь Лабунского не только выслушал, но еще и так возмутился ею, что стоял сейчас на бочке, сам готовый говорить. Заусайлов не знал, что именно будет говорить. Революция мчалась вперед. Хода ее не остановить никакими речами. То, что произошло в Петрограде, — смерть старой царской армии. О чем бы ни сказать, все поздно, ненужно, глупо. Однако ведь втащила же какая-то невидимая сила Заусайлова на бочку, чтобы он говорил. О чем? Он вспомнил о Лабунском. Вот оно…

— Солдаты! Сейчас перед вами врал и проврался эсеровский поползень, капитанишка этот… Лабунский. Что мне о себе толковать? Нечего… Да, со слезами хороню старое… да! А этот… Восемь месяцев правила эсеровская сволочь Россией, травила честных людей. Теперь же подобрала хвосты, распустила со страху слюни… Еще, пожалуй, проврется, как Лабунский, да и запросит: спасайте! А насчет большевистской заразы…

— Что? Долой! Долой его!

— Да разве его слушать можно! Он вроде как. прусский аграрий является…

— Им войну подавай! Им от войны — чины, награды, а нам — что? Корниловцы! Сукины дети!

— Сшибай его к лешему в болото!

Огромный черный солдат, собиравшийся ссадить Лабунского с грузовика, теперь подбирался к бочке.

— Ай впрямь приканчивать надо эту канитель! Нехай их черви едят! Хватит нам…

— Да ведь это самосуд!

— А что ж? Своим-то судом правильнее и спорее!..

Так как Заусайлов не хотел уходить с бочки, Наркевич столкнул его.

Митинг кипел. Романюта внимательно смотрел на лица людей, окружавших трибуну. Как на лесной опушке не встретишь двух одинаковых деревьев, так и здесь не было двух одинаковых лиц. Но как лес один, так и вся эта огромная солдатская толпа была одной толпой. Другое дело — всходившие на машину и говорившие речь за речью офицеры. Здесь острая наблюдательность Романюты с жадностью направлялась на то, чтобы каждого из них понять по лицу. И — странное дело! — это удавалось ему без ошибки. Он глядел то на одного, то на другого и думал: «Этот сюда повернет, а тот, пожалуй, туда…» И они повертывали именно так, как ждал того от каждого из них Романюта.

Вдруг кто-то начал подталкивать его в бока и в спину, и, чем дальше, тем сильней.

— Выходи, Павлуха, выходи!

Широкая физиономия Романюты как-то болезненно сжалась в скулах, точно ее хозяин не просто сконфузился, а еще и застрял в тугих тисках. «Не пойду!» Но сомнение растаяло скорей, чем пришло. «Да чего трусить? Не боги горшки лепят!» И он поклонился, опустив вдоль колен жилистые плети длинных рук…

— Обращаюсь ко всем сознательным солдатам, — говорил Романюта, почему-то не слыша своих собственных слов и оглядываясь с удивлением и испугом, — я, товарищи, не большевик… Я только вижу, что из себя вышла окопная мука солдатская… И без новой власти мы жаждали и страдали… А вы уже, господа офицеры, не считайте, что у вас есть упор на армию. Полковник Заусайлов — про «большевистскую заразу»… Это — спустя лето в лес по малину!.. Потому что…

Поделиться с друзьями: