КОГДА МЫ БЫЛИ СИРОТАМИ
Шрифт:
– Мама не говорить с отец, когда он на работе. Мама не говорить с отец, когда он в туалет! – После чего разразился деланным смехом, упал на спину и начал дрыгать ногами в воздухе.
Мне пришлось на время оставить тему. Но, однажды затронув се, я был решительно настроен довести дело до конца и через несколько минут повторил вопрос.
На этот раз Акира, кажется, понял, что я не шучу, и, отложив карты, стал расспрашивать меня, пока я наконец кое-как не объяснил ему, почему встревожен. Тогда он снова улегся на спину, но на сей раз лишь задумчиво смотрел на вращавшийся под потолком вентилятор. Через несколько минут он произнес:
– Я понимать, почему они не разговаривать. Я знать почему. – И, повернувшись ко мне, добавил: – Кристофер, ты недостаточно англичанин.
Когда я попросил его объяснить, что это значит, он снова замолчал и уставился
– Это тоже со мной, – сказал он. – Мама и папа прекращать говорить, потому что я недостаточно японец.
Как уже упоминал, я во многих отношениях был склонен считать Акиру авторитетом, поэтому слушал его в тот день очень внимательно. Мои родители, говорил он, перестают разговаривать друг с другом, когда глубоко огорчены моим поведением. Это происходит оттого, что я веду себя не так, как подобает истинному англичанину. Если бы я об этом задумался, продолжал он, то я наверняка бы установил связь между теми периодами, когда мои родители не разговаривают друг с другом, и своими промахами. Что касается его, он в таких случаях всегда знает, что опозорил свою японскую кровь, и не удивляется, когда родители перестают общаться. Я поинтересовался, почему они не наказывают нас за это обычными способами, и Акира объяснил, что это – совсем другое дело, он говорит о проступках, не имеющих ничего общего с обычным дурным поведением, за которое можно наказать обычным способом. Он имеет в виду то, что огорчает наших родителей чрезмерно глубоко, из-за чего они даже не способны ругать нас.
– Мама и папа так сильно, так сильно расстраиваться, – тихо повторил он, – поэтому они прекращать говорить.
Потом он сел и указал на состоявшее из узких полосок жалюзи, опушенное в тот момент до половины окна. «Мы, дети, – сказал он, – похожи на шнурки, которые держат пластинки вместе. Так сказал однажды какой-то японский монах. Мы часто не осознаем этого, но именно мы, дети, скрепляем не только семью, но и весь мир. И если мы не соответствуем своему назначению, пластинки могут рассыпаться по всему полу».
Больше ничего о том нашем разговоре я не помню. Как говорил, я не придавал тогда особого значения подобным вещам. Тем не менее меня не раз одолевало искушение поговорить с мамой о том, что сказал мой друг. В конце концов я так и не решился сделать это, зато однажды коснулся той же темы в разговоре с дядей Филипом.
Дядя Филип на самом деле не доводился мне дядей. Еще до моего рождения, сразу после приезда в Шанхай, будучи тогда служащим компании «Баттерфилд и Суайр», он в качестве гостя некоторое время жил в доме моих родителей. Потом, когда я был еще совсем маленьким, он ушел из компании из-за того, что мама называла «глубоким несогласием со своими нанимателями по поводу путей развития Китая». К тому времени, когда я повзрослел настолько, чтобы у нас сложились какие-то отношения, дядя Филип руководил благотворительной организацией под названием «Священное дерево», деятельность которой была направлена на улучшение условий жизни в китайских районах города. Он всегда оставался другом семьи и в течение многих лет был участником маминых антиопиумных собраний.
Помню, мама нередко брала меня с собой в контору Филипа. Она находилась на территории одной из церквей в центре города – теперь я думаю, что это была Объединенная церковь на Сычуань-роуд. Наш экипаж въезжал прямо в церковный сад и останавливался возле широкой лужайки, затененной фруктовыми деревьями. Здесь, несмотря на доносившийся городской шум, атмосфера оставалась идиллической, и мама, выйдя из экипажа, всегда останавливалась, поднимала голову и говорила: «Воздух. Насколько же он здесь чище!» Настроение у нее заметно улучшалось, и иногда – если приезжали немного раньше назначенного времени, – мы с ней играли на траве. Если мы играли в пятнашки, гоняясь друг за другом под деревьями, мама весело смеялась и визжала так же, как я. Помню, однажды в разгар игры она внезапно застыла, заметив вышедшего из церкви священника. Тихо стоя на краю лужайки, мы обменялись с ним приветствиями, когда он проходил мимо. Но как только он скрылся из виду, мама повернулась ко мне, присев на корточки, заговорщически подмигнула и рассмеялась. Возможно, такое случалось не раз. Во всяком случае, помню, как мне нравилось, что моя мама участвует в чем-то, за что се, как и меня,
могут отчитать. Вероятно, именно это делало для меня моменты беззаботных игр в церковной усадьбе совершенно особенными.По моим воспоминаниям, кабинет дяди Филипа выглядел очень неряшливо. Повсюду валялись коробки всевозможных размеров, бумаги, переполненные ящики были вынуты из стола и стояли на полу, кое-как поставленные один на другой. Я ожидал, что подобный беспорядок вызовет осуждение со стороны моей мамы, но, говоря о кабинете дяди Филипа, она – удивительно – всегда употребляла лишь такие слова, как «уютный» или «деловой».
Во время подобных визитов дядя Филип всегда суетился вокруг меня, сердечно тряс мне руку, усаживал в кресло и беседовал несколько минут под умиленным взглядом мамы. Часто он дарил мне что-нибудь, притворяясь, будто приготовил подарок заранее, хотя вскоре мне стало ясно: он просто брал первое, что попадалось на глаза.
– Угадай, что у меня есть для тебя, Вьюрок! – восклицал он, бывало, оглядывая комнату в поисках подходящего предмета.
В результате у меня скопилась солидная коллекция конторских принадлежностей, которую я хранил в шкафу в комнате для игр: пепельница, подставка для карандашей из слоновой кости, свинцовый груз для бумаг. Однажды, объявив, что у него есть для меня подарок, дядя Филип не смог найти ничего подходящего. Последовала неловкая пауза, потом он вскочил и стал бегать по комнате, бормоча:
– Куда же я его сунул? Где, черт возьми, я его пристроил?
Наконец, вероятно, от отчаяния, он подошел к стене, содрал с неё карту бассейна Янцзы, оторвав при этом уголок, скатал ее в рулон и вручил мне.
Именно в тот день, оставшись вдвоем с дядей Филипом в его кабинете в ожидании отлучившейся куда-то мамы, я и сделал ему свое признание. Он уговорил меня сесть в кресло за его столом, а сам стал бесцельно расхаживать по комнате, как всегда, развлекая меня забавными историями. Обычно в таких случаях ему требовалось несколько минут, чтобы заставить меня смеяться, но в тот раз – это случилось всего через несколько дней после разговора с Акирой – я был в настроении, не располагавшем к веселью. Дядя Филип заметил это и спросил:
– Итак, Вьюрок, что это мы сегодня в таком унынии? Понимая, что это мой шанс, я произнес:
– Дядя Филип, я хотел спросить. Как, по-вашему, человек может стать более настоящим, истинным англичанином?
– Более настоящим англичанином? – Он остановился и посмотрел на меня. Потом с задумчивым видом подошел поближе, придвинул стул и сел напротив. – А почему ты хочешь стать более настоящим англичанином, чем ты есть, Вьюрок?
– Просто я думал… ну, просто мне показалось, что я должен бы.
– Кто тебе сказал, что ты не истинный англичанин?
– Никто, правда, – ответил я и через секунду добавил: – Но мне кажется, что, может быть, мои родители так считают.
– А что ты сам об этом думаешь, Вьюрок? Тебе тоже кажется, что следует стать в большей степени англичанином, чем ты есть?
– Я не знаю, сэр.
– Да, наверное, не знаешь. Ну, что тебе сказать? Разумеется, здесь ты растешь в несколько ином окружении: китайцы, французы, немцы, американцы… Неудивительно, что ты становишься немного «полукровкой». – Он издал короткий смешок и продолжил: – Но в этом нет ничего дурного. Знаешь, что я думаю, Вьюрок? Я полагаю, было бы неплохо, если бы все мальчики с детства впитывали бы в себя всего понемногу. Тогда мы относились бы друг к другу намного лучше. Во всяком случае, было бы меньше войн. О да. Может быть, когда-нибудь все эти конфликты закончатся, и вовсе не благодаря государственным мужам, церквам или организациям, подобным моей. А благодаря тому, что изменятся сами люди. Они станут такими, как ты, Вьюрок. Более смешанными. Так почему бы тебе не быть «полукровкой»? Это вещь здоровая.
– Но если я стану таким, все может… – Я замолчал.
– Все может – что, Вьюрок?
– Ну, как это жалюзи. – Я указал на окно. – Если разорвется шнурок, все может рассыпаться.
Дядя Филип посмотрел туда, куда я указывал, потом встал, подошел к окну и осторожно прикоснулся к жалюзи.
– Все может рассыпаться. Вероятно, ты прав. Думаю, от этого просто так не отмахнешься. Людям нужно чувствовать свою принадлежность к чему-либо. К нации, к расе. Иначе кто знает, что может случиться. Вся наша цивилизация… возможно, она действительно рухнет. И все рассыплется, как ты выразился. – Он вздохнул, словно я только что одолел его в споре. – Значит, ты хочешь стать более настоящим, истинным англичанином. Ну-ну, Вьюрок. И что же нам с этим делать?