Когда приближается гроза
Шрифт:
– А я? – спросил я со смехом, чтобы остановить этот поток нелепостей. – А я-то что могу ей предложить? Что я могу пообещать?
– Ваше молчание, – ответил он. – Только ваше молчание. Ей больше ничего от вас не надо.
Меня вдруг охватило бешенство, бешенство оттого, что он все знал.
– Я дам себя убить за Флору и не желаю, чтобы ее вмешивали в буфетные и конюшенные амуры! У нее нет ничего общего с этими животными случками, которые вы именуете своей судьбой. И она будет от этого далека, уверяю вас!
Я его чуть не ударил, но меня опередил удар грома. Его раскаты загремели с низкого неба над площадью, подул сильный ветер, и на всех окнах разом захлопали ставни. Солнце внезапно скрылось, и я помимо воли быстро взглянул в окно. Там было на что посмотреть. В воздухе кружились не только разбросанные на площади газеты и сухие прошлогодние листья, но и всяческие отбросы, должно быть, прилетевшие с окраин: осколки стекла, пучки соломы, лоскутья ткани – в общем, мусор, которого не ведал богатый квартал. И было что-то зловещее в этих предметах нищенской жизни, порхающих на фоне нашего благополучия, в осколках иного мира, который располагался не более чем в двухстах метрах от нашего. Обитатели домов на площади, как и я, изумленно и возмущенно глядели в окна на все это помоечное многообразие. Я резко отпрянул и чуть не сшиб
– Ладно, сядьте, Оноре, – сказал я. – В конце концов, способов завалить девчонку не так уж много. Согласно учению индусов, не более тридцати шести. Лично мне известно намного меньше. Но удовольствие остается тем же, ни больше ни меньше.
Наступила тишина, потом раздался тихий голос Оноре:
– Гораздо больше и гораздо меньше, клянусь вам.
И этот сиплый шепот подействовал на меня сильнее, чем все предыдущие лирические излияния. Он больше ничего не говорил, ни на что не жаловался и, похоже, даже не страдал. Но в причудливой атмосфере грозового вечера, с резким запахом жасмина, долетавшим с другой стороны площади, я вдруг увидел, что Оноре обречен, что практически он уже умер.
– Я попрошу Флору, чтобы она отослала служанку, – в отчаянии прошептал я.
Было совершенно очевидно, что для Оноре это единственный шанс избавиться от маржеласской гетеры. Но сквозь свой эгоизм и привычную меланхолию я ощутил опасность, близость катастрофы, которая вот-вот произойдет, и это было важнее всех моих личных надежд.
Оноре поднял на меня глаза загнанного зверя и только и смог сказать:
– Если она уедет, я поеду за ней. Вы понимаете, Ломон?
Эта фраза меня окончательно доконала.
Вернувшись в Нерсак, я бросился на кухню, но ни анжуйское, ни сыр, который обычно действовал подкрепляюще, меня не успокоили.
Д’Орти давал в своем замке большой бал, и, поскольку замок располагался довольно далеко от Ангулема, приглашенные вынуждены были заезжать с ночи. Кроме того, каждый вез с собой горничную или слугу, чтобы одеться к балу. Я решил воспользоваться случаем и объясниться с этой Мессалиной. Ничего не сказав Флоре, я вызвал Марту запиской и, чтобы окончательно ее убедить, взял с собой побольше денег. Рассказы Оноре о том, что она отказывалась от вознаграждения, ничего для меня не значили. Должно быть, предложенные ей суммы, в отличие от моей, были слишком малы. Другого объяснения ее поведению не было, потому что она не любила никого из тех, кто предлагал ей блага. Я мог допустить, что ее пленила красота Жильдаса, ибо в ходе своей исповеди Оноре сознался, что не смог овладеть ею на рассвете в конюшне. Девица, конечно, была шальная, этакая ошибка природы, и улыбочка, которой она меня наградила из-за плеча Жильдаса, когда я их застал, и насмешливый блеск в глазах говорили о том, что людьми она не дорожит. Значит, дорожит деньгами. Эти штучки я знал хорошо, ремесло нотариуса много раз показывало мне, насколько алчны и ловки могут быть женщины. Короче, я решился пустить в ход власть и щедрость, и, если сумма в тысячу экю сможет освободить моих друзей от этой фурии, с моей стороны жертва будет не так уж велика по сравнению с тем, чем я уже пожертвовал, потеряв романтические надежды. Я выехал после службы в Коньяк в экипаже Оноре и по дороге не смог избежать очередной порции его излияний. Бедняга проговорил всю дорогу.
– Я ненавижу ее, – говорил он, глядя в окно с таким видом, словно мы ехали по незнакомой местности. – Я ненавижу ее, и в то же время мне хорошо только с ней.
Он напомнил мне тех просителей, которые только задним числом понимают, что все их залоги никогда не вернутся. В его случае тело, которого он домогался, было ему тут же предоставлено, а в заклад попали его собственная жизнь, репутация и карьера. Что же до дополнительной выгоды, то она измерялась страданием и одержимостью. Его желание уже не было тем смутным волнением, которое испытываешь к незнакомке. Его заменили будоражащие образы, движения и воспоминания. Полумрак сменился ярким, слепящим светом огромного солнца, к которому он шел с широко открытыми глазами, балансируя над тем уголком памяти, что хранил пугающе точные воспоминания. Всем известно, что, слушая новую музыку или пробуя новое блюдо, насыщаешься не открытиями, а сравнениями и воспоминаниями. Наивысшее наслаждение никогда не бывает новым ощущением, оно всегда должно о чем-то напоминать и от чего-то отличаться. Память, должно быть, сильно донимала и Оноре, и Жильдаса, и вид у них был измученный. Да они и были мучениками. Оба они, по ее просьбе или насильно, написали любовные письма этой поганке, и она их читала и перечитывала, чтобы лучше запомнить и цитировать потом некоторые фразы. Обоим она зачитывала отрывки во время свиданий, и яркие, прочувствованные слова, с мукой написанные в ночной лихорадке, становились непристойными и уродливыми, когда их читали вслух. Словно чернила, выцветая на солнце, мало того что лишали выражения смысла, а наоборот, придавали им противоположный смысл, мерзкий и похабный. К тому же она ошибалась или нарочно перевирала слова, читая одному отрывки из письма другого, и хохотала, когда бедняга в отчаянии пытался сохранить достоинство и исправить ошибку, убеждая ее, что она перепутала отправителя. Это смешило ее до слез. «Ба! – заливалась она. – Да у обоих писем один отправитель!» Оноре она называла не иначе как «Префект вкусных шампиньонов». Возвращаясь со свиданий в мрачных густых зарослях, он был целиком в руках этой дряни, готовый на все, лишь бы ее не потерять. Эта-то полная капитуляция и раззадоривала Марту. Оноре уже не обижался, без конца слушая издевательски вычитанные фразы из чужих писем (д’Орти тоже ей писал), и в конце концов перестал находить их смешными. Похоже, сопротивлялся один Жильдас. Он отказывался отступиться от Флоры и пропускал мимо ушей жестокие колкости Марты, хотя та и твердила Оноре, что именно Жильдас доставлял ей самое сильное наслаждение. Она постоянно попрекала Оноре его невзрачной внешностью и превозносила красоту Жильдаса. Похоже, Жильдас был единственным, кто действительно был способен ее увлечь, а любовь и богатство остальных господ она высокомерно отвергала. Но если она любила Жильдаса, то почему бы ей не убежать с ним вместе? Теперь он был богат, его пьесы и книги хорошо продавались. А если не любила, то зачем заниматься с ним любовью с тем неистовством, которое в красках описывал бедняга Оноре?
Я не случайно завел речь о Марте, прежде чем по-настоящему вывести ее на сцену: мне необходимо, чтобы все увидели, что это была за женщина.
И все же кого это я так боюсь ввести в заблуждение? Пора мне остановиться. Да простят меня литературные боги, но теперь, каждый вечер склоняясь над своей тетрадью, я испытываю удовольствие и зачастую забываю о времени. Бывает, что пропускаю ужин, и
тогда моя домоправительница зовет меня с лестницы, беспокоясь о моем здоровье. Но во время обеда она нынче была довольна, потому что ел я прекрасно и был в отличном расположении духа. Я ликовал, как на удачном судебном заседании, и за столом со мной сидели Флора, Оноре, д’Орти и Марта, которой я, как мне казалось, вернул жизнь. Я произносил молчаливые тосты в честь Оноре и моих умерших друзей, исчезнувшего врага и утраченной навсегда возлюбленной.Особняк, который д’Орти унаследовал в Коньяке, был одним из самых красивых в наших краях. Его огромные размеры и прекрасная планировка придавали скупо меблированным комнатам нездешний вид, который мне очень нравился. Во время бала это впечатление исчезло. Д’Орти пригласил всю провинцию, несомненно, чтобы покорить свою возлюбленную-служанку и разом истратить все деньги, которые она ему бросила в лицо. Прием был царский, особняк сверкал тысячами свечей, переливался тысячами огней и благоухал тысячами цветов. В двух огромных залах устроили буфеты, и всем этим великолепием заправляли пятьдесят лакеев, выписанных из Бордо и Перигё и одетых в ливреи дома д’Орти. Мы все явились в масках и были очень озабочены тем, чтобы нас сразу не узнали. Каждый из приглашенных заказал себе новый костюм и имел при себе полумаску, которую ему надлежало снять после полуночи. Такова была воля хозяина. Беднягу д’Орти, разум которого начал сдавать позиции под натиском бед, я сразу узнал по высокому, с флейтовым оттенком, голосу, но виду не подал. Флору я тоже узнал довольно быстро. На ней было синее вечернее платье, цвет которого гармонировал с цветом глаз, и эти синие отблески выдавали ее влюбленному взору. Тем не менее я приветствовал ее: «Мадам!» – с таким отстраненным видом, что она сначала фыркнула, а потом расхохоталась, да так заразительно, что минут через пять нам пришлось снять маски и помахать ими друг на друга, чтобы высохли глаза.
– Ну вот, румяна потекли, – сказала она, вытирая глаза. – Боже мой, Ломон, как это у вас получилось: «Бонжур, мадам, мое почтение, мадам!» – точно незнакомой даме! У вас был вид театрального соблазнителя… Сознайтесь, вы же сразу меня узнали!
Я энергично запротестовал, и мы отправились в бальный зал. Там мы имели грандиозный успех, ибо наши па полностью слились со звуками оркестра. После трех вальсов и польки Флора запросила пощады. Я усадил ее в маленькое кресло и пошел по ее просьбе разыскивать Жильдаса, который улыбнулся нам в начале танца и которого я больше не видел.
– Он не в карнавальном костюме, одет как и все, и на нем золотая сверкающая маска, – объяснила она, чтобы мне было легче его найти.
Я дважды прошел сквозь толпу незнакомых приглашенных из Парижа, Лиона и Бордо, отыскивая глазами золотую маску, но не нашел, и мне стало не по себе. Прошло минут десять, и я отправился к апартаментам Флоры, где в тот вечер мы пили портвейн. Коридоры, комнаты и прихожие были пусты, я тихонько шел от одной темной комнаты к другой, бесшумно открывая двери и прислушиваясь. Последней была комната прислуги. Темнота наполнилась шорохом скомканного шелка, сброшенной на пол одежды, а потом я услышал звуки, которые узнал сразу: два тела бились друг о друга в бешеном ритме. Я застыл на пороге и, вместо того чтобы толкнуть дверь, прислонился к стене и зажал руками уши, потому что в этот момент к потолку взвился крик любви. Кричала женщина, и голос ее был голосом бесноватой, бьющейся в судорогах. Крик, полный боли, неистовства и восторга, оборвался на низкой, хриплой и какой-то невыносимо животной ноте. Я снова, не помня себя, бросился к двери, на этот раз с единственной целью: оторвать Жильдаса от этой девки и самому рухнуть между ее ног, на тело, из которого исходил этот жуткий, животный крик. Крик самки, за которой охотились все мужчины и которую не мог выследить никто. Я бросился на запертую на засов дверь и тут же словно очнулся. Стояла мертвая тишина, и она была еще непереносимее, чем только что звучавший нечеловеческий крик наслаждения и естества.
Не помню, как добрался до лестницы и каким чудом узнал в одичавшем существе, которое отразилось в зеркале, себя, Николя Ломона. Лицо этого существа было перекошено страхом. На секунду я застыл в замешательстве, прежде чем снова войти в зал, полный людей. Кто-то толкнул меня и, обернувшись извиниться, указал на свою маску. Это был выход из положения. Я вспомнил, что сунул маску в карман, когда полчаса назад бродил по коридорам. Минут пять я безуспешно искал ее на лестнице, пока не подошел кто-то из лакеев и не ахнул, увидев мой фиолетовый лоб с огромной шишкой. Он принес мне компресс со льдом и отправился к хозяину за другой маской. Я остался ждать его на кухне. Вокруг сновали слуги. В зале их лица сияли благодушными улыбками, а здесь были сердиты и измучены. Мое присутствие их нисколько не смущало, они меня просто не замечали, и мне стало скучно. Наконец вернулся запыхавшийся лакей и принес новую маску и что-то вроде тюрбана, чтобы прикрыть шишку и синяк на лбу. Я вручил ему несколько луидоров, и мой чудесный спаситель дал мне выпить какой-то микстуры: «собственного изготовления, поднимает господ на ноги». И я действительно легкой походкой вошел в зал, уже приготовившись соврать Флоре, что не нашел ее возлюбленного, но увидел его рядом с ней. Они о чем-то оживленно и весело болтали. Глаза Флоры буквально растворялись в его глазах, и в них светилась нежная улыбка. А он улыбался в ответ так счастливо и так искренне, что вальсирующие рядом дамы забывали о своих кавалерах. Я заметил, что они явно ищут во Флоре хоть какой-нибудь недостаток, чтобы зависть терзала их не так жестоко. А Флора светилась счастьем и любовью. Любовью бесконечной, полной и абсолютной, о которой мечтает каждый. И этот свет на лицах нашей пары целиком зависел от доброй воли горничной… Жильдас удовлетворил свою плоть и был переполнен гордостью и совершенно искренним счастьем. И он дарил это счастье женщине, которой только что изменил, может быть, для того, чтобы еще больше ее любить. Жильдас был так красив, так молод и так наивно наслаждался другой, что я начал понемногу понимать эту разнузданность, когда душа далека от тела и мало надежды, что им удастся друг к другу приспособиться. Должно быть, и вправду наслаждение мужчины простодушно, он чувствует его каждой порой, каждым движением, каждым напряженным нервом, а потом, освободившись от желания, приходит в состояние первобытной невинности? Может, молчаливый договор разделенного желания, отданного и возвращенного в одних и тех же жестах, на одном дыхании и в одной лихорадке, уже сам по себе достоин уважения? Тело Жильдаса Коссинада, необыкновенно красивого и одаренного юного крестьянина, с которым много чего происходило, в моих обостренных ревностью глазах было абсолютно невинно. Вина лежала на душе. Это она опускалась на колени, много себе позволяла и ненавидела такое положение вещей. Это душе отвечало верное тело Флоры, это душа, как параличная дуэнья, шмыгала по всем закоулкам в поисках преступной и сладостной добычи для страстного и сильного тела Жильдаса.