Когда уходит человек
Шрифт:
— Я не знаю, что хуже, — вспыхнул Натан, но доктор перебил:
— Что здесь написано, под этой дрянью? Я не читаю на идиш. Так, два-три слова знаю.
— Вот здесь, — нотариус ткнул пальцем, — они пишут: «Зададим хорошую баню!» А на бочке написано: «миква». Все понятно?..
Тот кивнул.
Они молча сидели перед горящей печкой, но думали о разном. Принадлежность к евреям доктора не тяготила — он попросту ее не ощущал, но сейчас внезапно вспомнилось измерение черепа, вычитанное из другой газеты; как же давно это было, давно и не здесь, а в Германии. Неужто просочилось?.. Он пристально вгляделся в рисунок. Н-да, пропорции соответствуют, ничего не скажешь. Огуречные головы евреев наглядно демонстрировали вырождение. Или там не умеют рисовать, или у меня паранойя.
Нотариус, склонив унылый овечий профиль, курил, смотрел в окно на темный февральский сумрак и думал, как хорошо было бы вернуться назад, в морозный декабрь — или еще раньше, в детство, и с ним — в любимый праздник хануку, когда мама жарила золотистые вкусные латкес, а дед всегда приносил ему самую новую монетку. Подумал, что больше помнить об этом некому: других действующих лиц уже нет на свете. И хорошо; иначе эта газета попала бы им на глаза, отец достал бы из футляра очки и сделался бы точь-в-точь как один из сидящих на этой картинке. Мелькнула безнадежная мысль и о том, что ему некому подарить новую монетку — детей, а стало быть, и внуков, он не нажил.
Давно сгорела в печке газетная пакость, и чрево печки очистилось от нее огнем, как от чумы. Почтальон исправно продолжал носить газетные бандероли. Почта сослалась на то, что годовая доставка оплачена; в редакции с разъяренным Зильбером объясняться отказались. Тетушка Лайма оказалась нечаянной свидетельницей громкого разговора с почтальоном. Вечером Ян позвонил в девятую квартиру: если у господина нотариуса имеются ненужные бумаги, то нельзя ли попросить для растопки?.. С этого дня дворничиха скармливала печке газеты с диковинными, похожими на обгоревшие спички, буквами. Частенько выпадали дни, когда требовалось топить дважды — дворницкая квартира располагалась прямо над угольным погребом, отчего зимой там царил промозглый холод, а летом было прохладно, но сыро. Одна стенка была обезображена большим темным пятном плесени. Если постоянно топить, пятно бледнело, но полностью не исчезало, хотя каждое лето дворник чистил и красил стену. В конце концов к этой стене поставили буфет, и тетушка повеселела.
Да-да, и в страшный год — второй по счету — иногда бывало весело. Вот и господин Зильбер уже не смотрит так возмущенно: с глаз долой, из сердца вон. Печки больше не топят — весна греет не хуже печки, но дворничиха привычно складывает в угол еврейские газеты.
Раздвинуты шторы, и дом с любопытством смотрит, что сделала весна. Между промытыми булыжниками пробивается трава. Серьезный человек в комбинезоне подстригает кусты около приюта. Р-раз! — проехал автомобиль, и помятые травинки упрямо распрямляются. А вот дом слева так и стоит замерший — неужто навсегда? Каждую весну дом наблюдает, как на улицах появляются беременные; где они зимой прятались? Вот и жена дантиста, легка на помине: хоть и в модных туфельках, а идет, как ходят все беременные, вперевалочку. Из парка идет, а голубенькие цветочки на углу купила. Дама из второй квартиры тоже часто возвращалась с букетиком.
Не хочется весной размышлять о грустном, но что делать. Уж на что дантист с четвертого этажа жизнерадостный человек, но где найти силы для оптимизма, когда у тебя только что реквизирован кабинет, а дома жена, на восьмом месяце, ставит в вазу голубые цветочки? С нею такими новостями делиться ни к чему, а с коллегой — в самый раз.
— …Без предупреждения, в том-то и дело. Иначе я бы хоть часть оборудования вывез. Недавно выписал из Германии… Хоть в девичью поставил бы временно, честное слово. Я и протезы уже стал делать. Клиника в миниатюре, можно сказать. Взял ассистентку; толковая барышня. А как военных увидела — хлоп в обморок: у нее брат в Защитном батальоне служил. Спасибо, секретарша не растерялась. Сунула под мышку регистрационный журнал и — «Прощайте, господин доктор!» Умница: обзвонила всех пациентов.
Макс Бергман не прерывал. Сенбернар, натягивая поводок, неподвижно стоял у большого каштана и смотрел,
как несколько кобелей носились вокруг невзрачной пегой собачонки. Та сначала затравленно озиралась, словно не была уверена в целях собачьего хоровода, а потом равнодушно уселась на траву и с наслаждением начала чесаться, быстро-быстро теребя лапой за ухом. Оба эскулапа стали невольными зрителями собачьей жизни. Сенбернар по-прежнему стоял не двигаясь, и только хвост нещадно лупил по бокам, выдавая его волнение. Наклонив тяжелую голову, словно готовился бодаться, пес начал возбужденно рыть лапой землю. Остановился и долго нюхал ствол, потом отвернулся — так откладывают скучный журнал, — и потрусил к хозяину.— Так оборудование, вы говорите, оставили? — Бергман ласково потрепал его по массивной голове. — Это хорошо.
Пегая шавка взвизгнула, прорвала цепь поклонников и бросилась к дереву; на сенбернара она не смотрела.
— Сидеть, — негромко сказал хозяин.
Пес покосился, но не двинулся с места, только хвост еще быстрее заходил из стороны в сторону. Собачонка деликатно присела на несколько секунд; когда вскочила, к ней опять кинулись ухажеры. Доктор похлопал сенбернара по бычьей шее и отстегнул поводок с напутствием:
— Марш; дама заждалась. Только быстро!..
При виде сенбернара цепочка кобелей с визгом распалась и исчезла за кустами.
Бергман вытащил портсигар:
— Ваш кабинет сейчас — вот как эта собачонка: хотят все, а подход знает только один.
Он затянулся душистой папиросой и продолжал, не замечая вытянувшегося лица собеседника:
— Первым делом — профсоюз, а там видно будет. Кстати, кто курирует вашу жену?..
При всей циничности сравнения доктор Бергман оказался прав. Помогла традиционная коллегиальность врачебного цеха, и Лариса дохаживала последние недели, когда новоиспеченный член профсоюза медицинских работников товарищ Ганич был назначен врачом в собственный кабинет. Строго говоря, и не кабинет уже, а зубоврачебную клинику, и уж, конечно, не его собственную, а перешедшую в собственность государства.
Странное чувство он испытал перед опечатанной дверью, задумавшись о непостижимом времени, когда вот эти затвердевшие плоские плевки сургуча охраняют его от вторжения в собственный кабинет надежней, чем патентованные замки. Никто за это время не пытался проникнуть сюда — сургуч, как Соломонова печать, уберег и дорогую зубоврачебную технику, и добротные кожаные кресла приемной. Местный управдом сверил предъявленную бумагу с профсоюзным билетом: «Вы и будете товарищ Ганич? Ну, располагайтесь», — и потянул за печати. Сургуч рассыпался коричневыми крошками, но веревка осталась висеть. «Дерни за веревочку — дверь и откроется», весело подумал доктор и, ухватив лохматую петлю маленькой, почти женской рукой, выдернул ее одним рывком, как гнилой зуб.
В воскресенье у гувернантки был выходной, Лариса уютно ленилась в кресле у балкона, а доктор Ганич с сынишкой гуляли по летнему городу. Обычно в это время они были уже на взморье, но в этом году из-за суеты с кабинетом дачу снять не успели.
— Я хочу еще малинового, — Юлик быстро, пока отец не сделал замечания, втянул растаявшую жижицу мороженого.
— А кто обедать будет? — доктор пытался быть строгим.
— Ну последний шарик, папа! И я не хлюпал, да?
— Ладно, — с удовольствием сдался отец, — последний. Решай: малиновый или шоколадный?
Любовь к мороженому кончается с детством, подумал доктор. Я тоже так хлюпал. Теперь люблю смотреть, как он ест мороженое. А скоро их будет двое: две вазочки с мороженым, две рожицы, две салфетки…
— Папа. Ну пап!
— Да, сынок?
— Малиновый.
Маленькая ладошка чуть-чуть липла. Когда они дошли до второго этажа, мальчик спросил:
— Кто там живет, папа?
«Жил», хотел поправить отец, но сказал иначе:
— Никто не живет. Пустые квартиры.
Такие же сургучные блямбы висели на бывшей квартире Гортынского (говорили, что он князь), и на двери их площадки, где жил старенький господин с невыговариваемой фамилией.