Когда уходит человек
Шрифт:
— Успели, — Ян шел от кассы, стараясь ступать по собственным следам, — ты не жди, я сам.
Брат покачал головой.
— Я тебе что скажу, — оглянулся, хотя, кроме лошади, никого поблизости не было, — тут народ теперь… всякий. Вон с кассиршей поговори. Муж привозит ее за час до каждого поезда и с ней сидит, печурку топит; потом обратно домой едут. Жить-то хочется.
Вдруг стало светло. Вспыхнул белым неподвижный сиреневый снег и коротко гуднул паровоз.
— Ну, Лайме кланяйся, — Густав держал Яна за рукав, — да вместе приезжайте, в любое воскресенье!..
Вагон дрожал и покачивался. Ян подложил под голову сверток, который дала Мара, и прикрыл глаза. Густав все еще сидел за столом напротив него, под старыми ходиками.
Подступала весна. Не нужно было каждое утро чистить снег или скалывать лед. Зима обреченно сползала на мостовую под колеса машин. Дворничиха добавляла в большую корзину то одно, то другое, чего в деревне не найти, как вдруг ехать стало не к кому. Грянул день 25 марта 1949 года, чьим-то стратегическим умом в недрах госбезопасности названный операция «Прибой». Мощной волной подхватил он целые семьи кулаков, не знавших, что они кулаки, а попутно многих других, «оказывавших содействие бандитам и предателям»; подхватил — и прибил: кого на месте, а кого — к Сибири.
Угловатая корявая четверка в календаре сменилась круглой отличницей — гладкой и гордой пятеркой. Лето, осень, Рождество — все смялось для дядюшки Яна в один ком: Лайма заболела. Два дня после сокрушительного «Прибоя» она ходила по квартирке, перекладывая с места на место какие-то свертки в корзине, приготовленной для Мары с Густавом. Заваривала кофе, но сесть и выпить забывала, если Яна не было рядом. На третью ночь зашлась тяжелым надсадным кашлем, а в промежутках подходила к окну, хватая воздух раскрытым ртом, и не могла надышаться. Дворник растерялся: то ли звать амбуланс, который теперь и называется как-то иначе, то ли дождаться утра и бежать за доктором. На рассвете не выдержал — позвонил в квартиру номер семь.
Анна Шлоссберг встретила его с зубной щеткой во рту, но не удивилась, а быстро смыла зубной порошок, завязала потуже халат и спустилась в дворницкую. Несколько раз извинившись («я не врач, я медсестра…»), выслушала легкие и постаралась не выказать тревоги на лице, однако сразу вызвала «скорую», заподозрив сердечную астму. Приехавшая докторша сделала Лайме укол, отчего кашель немного утих, а потом ее осторожно внесли в машину, которая и укатила с пронзительным визгом в больницу Красного Креста, как Анна успела шепнуть дворнику.
Очень славной она оказалась, эта Анна. Выхлопотала для Лаймы место в малонаселенной палате — всего шесть кроватей, все больные тоже сердечницы, а значит, надолго, что подтвердила и черноволосая молодая докторша. Букву «г» она выговаривала как «х», и когда просила медсестру: «Ха-лочка, снимите кардиохрамму», слова звучали мягко и нестрашно. Ян узнал, что длинная бумажная лента с острыми каракулями и есть «кардиохрамма»; докторша каждый раз ее разворачивает и смотрит пристально, точно газету читает. В высоких коридорах больницы стоял вечный март: стенки выкрашены были такой бледной серой краской, что от них веяло холодом. Где-то здесь работал доктор Бергман, но спросить было неловко. Да и что ему сказать?..
Он возвращался домой, ставил кофейник на ту же конфорку, куда его ставила жена, а спустя час понимал, что не затопил плиту. Девушка с серпом смотрела прямо на него такими же ласковыми, как у докторши, глазами. Наверху, в квартире старых большевиков, что-то громко падало и катилось по полу.
На Пасху он купил небольшой букетик вербы. Половину отнес в больницу, а другую поставил в Лаймину вазу с нарисованным журавлем. В больницу Ян приезжал почти каждый день и не заметил, как серенький зябкий пушок на вербе превратился в нежную зелень. Так-то лучше, одобрительно
поглядывал журавль, ишь как разрослись!Анна Шлоссберг, добрая душа, частенько заходила, особенно когда он не мог выбраться в больницу, и всегда спрашивала, не надо ли чего. Не только она — Леонелла коротко звонила по пути на работу и непременно оставляла какой-нибудь гостинец: букет фиалок, шоколадку, а то и сыр в пакете, уже нарезанный, и на все возражения только улыбалась. Барышня с телеграфа, которую к ней подселили, остановила его в коридоре с вопросом, не помочь ли чем?.. Бабка-Боцман откуда-то прознала, что Лайма в больнице, и спустилась на первый этаж, осторожно ступая по лестнице тонкими кривыми ногами. В руках она несла стеклянную банку, доверху наполненную чем-то золотистым и аккуратно завязанную пергаментной бумагой.
— Куда поставить? — гаркнула она басом, и воробьев сдуло с карниза то ли страхом, то ли поистине боцманской силой голоса.
На протесты дворника она вскинула голову в мелких седых кудрях и возмутилась:
— Шо такоэ? Или для вашей жены в больнице сварят такой куриный суп? С кнелями? Так положите уже ваши спички и берите банку!
Не дослушав его благодарное бормотание, старуха повернулась и пошла наверх, негодующе потряхивая головой.
Миша Кравцов и шофер Кеша остановились во дворе покурить и сочувственно спрашивали о здоровье Лаймы.
— Интересно девки пляшут… — покрутил головой Кеша. — Это ж никаких ног не хватит ходить — туда на троллейбусе, да пересадка… А только я подумал, что по четвергам я завсегда еду на Красногвардейскую, так на обратном пути мог бы…
Дядюшка Ян не успел придумать, как повежливей отказаться, потому что Серафима Степановна, развесив белье, повернулась к мужу и отчеканила:
— Сколько раз тебе повторять? Надо говорить «всегда», а не «завсегда»!
Повесила мужу на шею связку прищепок и прошла мимо, ни на кого не глядя. Кеша неловко улыбнулся, торопливо загасил окурок и пошел следом.
В течение года Лайма попадала в больницу несколько раз, как только начинался этот страшный кашель с удушьем, но для Яна это осталось одной долгой больницей, с холодными стенами и теплым голосом все той же докторши и неизбежным, как смена сезонов, золотым куриным бульоном, принять который было несравненно легче, чем предложение Кеши Головко «подбросить по дороге».
Люди скоро привыкли, что дворничиха в больнице, словно так всегда и было, но, прежде чем иссяк поток жильцов со словами сочувствия и ненужными гостинцами, Ян бессчетное число раз благодарил за эти слова и приношения и на вопрос, не надо ли чего, неизменно качал головой.
Ничего не нужно, спасибо; спасибо, ничего.
Нужно было, чтобы рядом был сын или брат, а больше ничего и не нужно. Наверное, ласковая докторша сказала бы «Хустав» вместо «Густав»… «Вашей жене нельзя напряхаться, совсем нельзя. И никаких волнений!» — предупредила она, выписывая Лайму в первый раз. Поэтому дворник не стал говорить, как старая большевичка Севастьянова хотела прилепить в коридор на стену статью из газеты: пусть все прочтут, это очень важно. В длинной статье подробно разъяснялось, почему кулаки, а также укрыватели и пособники бандитов, подверглись справедливому и мягкому наказанию в виде высылки. Ян ровным голосом отвечал, что домоуправление не позволяет на стены ничего вешать, потому как потом не отодрать, а если и отдерешь, то придется стенку красить. За ваш счет, добавил он, не моргнув глазом и глядя прямо на круглую гребенку в волосах Севастьяновой. Именно последние слова заставили ее отказаться от просветительской затеи. Не сказал он Лайме и о том, что Миша Кравцов во дворе рассказывал, как его отец когда-то сам раскулачивал, а ссылал не он — на то органы есть. Вот вы, Ян Яныч, человек местный и сознательный, вы понимаете, что государство должно защищаться? Там у них, в деревне, круговая порука: бандитов прикармливают, а те — читали в «Правде»? — в председателей стреляют…