Когда уходит земной полубог
Шрифт:
Никита оглянулся на свою модель и вдруг обмер: Мари скинула уже соболью шубку и парчовое платье. И её тело белело, яко статуя Венеры.
— Так и напиши меня Венерой! — не сказала, а потребовала низким, горловым голосом, после того как он всю её осыпал поцелуями.
Никита токмо и успел наказать Кирилычу всем объявлять, что его нет дома. А наверху, в мансарде, снова воцарилось флорентийское счастье.
Профессор аллегорий господин Каравакк уныло брёл по Васильевскому острову. Сырой ветер забирался под тонкий плащ, и профессор зябко ёжился. Небо мрачнело. Профессор поглядывал на полные ржавой болотной воды облака и боялся, что вот-вот пойдёт дождь со снегом — петербургский, привычный.
Морды огромных лошадей выросли из тумана совершенно внезапно. Раздался запоздалый крик: «Пади!» И господин профессор упал — скорее от страха, чем от боли.
Очнулся в карете. Скрипели рессоры, мелькали за окном раскачивающиеся на ветру фонари. Карета мягко покачивалась.
— Вас послала мне сама судьба, господин Каравакк. — Голос был мягкий, задушевный — рейнский говор.
Господин профессор не сразу разобрался, от кого он исходит. В сумерках кареты напротив сидели двое. Один низенький, толстый, другой долговязый, в шляпе с длинными полями.
— Не узнали? — спросил низенький.
Фонарь над окном кареты, должно быть, шатнулся, и свет выхватил лицо толстяка — круглое, румяное, с толстыми красными губами. Теперь Каравакк не мог не узнать тайного советника, первого министра герцога голштинского, злоязычного господина Бассевича. А второй? Какая честь! Профессор поспешил снять шляпу перед герцогом, будущим зятем умирающего императора. Молодой герцог равнодушно смотрел в окошечко.
Бедный Каравакк ещё больше удивился, когда тайный советник сообщил ему, что они только что заезжали в его маленький домик.
— Вы хотели бы иметь совсем другой домик, уважаемый профессор? — Луи Каравакк услышал в голосе тайного советника звон золотого металла и навострил уши.
Он любил этот звон. За долгие годы скитаний по разным странам, отвергшим его несомненный талант, он пришёл к горькому заключению, что деньги — это единственный надёжный друг. Луи Каравакк был догадлив и не любил ходить вокруг да около. Он прямо спросил, что должен делать, и ему ответили, что он должен ехать во дворец, дабы писать последний портрет императора.
— Но государь имеет своего русского мастера! — Раздражение профессора наконец нашло выход.
При одной мысли об этом российском Тициане Луи Каравакк вскипел гневом.
— А вот это уже моя забота! — Господин тайный советник и не подумал скрыть жёсткую усмешку. — Вам всё устроят, главное, слушайте: нам нужны последние слова государя на смертном одре, последние слова!
И здесь профессору всё открылось. Завещания государя ещё не было. И фортуна могла перемениться, если Пётр не вспомнит ни матушку-царицу, ни свою старшую дочь Анну, невесту герцога голштинского. Каравакк должен быть там, в опочивальне, куда пускают только врачей и художников, и слушать, слушать, слушать!
У роскошных палат светлейшего князя Меншикова, что на набережной, великий герцог и его министр быстро вышли, кутаясь в плащи, как заговорщики.
А карета помчалась дальше в ночь, увозя Луи Каравакка навстречу его судьбе.
Никогда он не мыслил, что будет умирать вот так,
просто по-домашнему, в спальне, пропитанной запахами лекарств, окружённый толпой баб и медиков. При его скорой и напряжённой жизни, проведённой в вечном поспешании, скорее всего и умереть он должен был бы так же, на скаку, как умер его шведский соперник Карл ХII, получивший свою пулю в траншее под безвестной норвежской крепостью Фридрихсгаль.Всё-таки то была славная и геройская смерть, достойный конец незадачливого воителя.
Впрочем, и он, Пётр, не раз мог бы так же получить свою случайную пулю. К примеру, под Полтавой, где одна шведская пулька прострелила ему шляпу, другая попала в седло. Но он; верил тогда в свой звёздный час, и Господь миловал: третья пуля попала в Константинов крест, висевший на груди. Так что спасли его Господь и Константин Великий, римский император, от которого через византийских Палеологов крест попал в Москву, в сокровищницу русских царей. И то был благоприятный знак-судьбы, что он повесил сей крест на шею перед самой Полтавской баталией. Но ведь на шее висел в тот час ещё и маленький Катин медальончик с её волосами, И здесь его снова пронзила страшная боль. Не та боль в почках... К ней он за недели болезни почти притерпелся. А другая боль была острее — боль душевная! И снова вспомнилась голова Виллима Монса.
На его стон откликнулась Анна, старшая дочка. Спросила плачущим голосом:
— Батюшка, больно?
Он открыл глаза, посмотрел ясно, грустно подумал: «Боже, как Анна похожа на неё, вылитая мать в молодости. А вот младшенькая, что сунулась с другой стороны постели, вылитый мой портретец: нос пуговкой, щёчки округлые, глаза живые. Правда, глаза сейчас у Лизаньки красные от слёз».
— Эх вы, сороки! — сказал он им тихо, добрым голосом и слабо махнул рукой. — Идите-ка к себе в покои, отдыхайте. А я тут без вас подремлю.
Дочки, обрадованные, что к батюшке вернулась ясная речь (вечор он уже и не говорил, метался и стонал в беспамятстве), послушно вышли. Они и впрямь, должно быть, намаялись за бессонную ночь.
Екатерина всю ночь была вместе с дочками и стояла сейчас у изголовья. Заслышав разумную речь мужа, даже словечко какое молвить убоялась — поспешила бесшумно выскочить следом. Помнила, как накануне Пётр, завидя её, страшно завращал полубезумными глазами и гаркнул страшно: «Катьку на дыбу!» Хорошо ещё, что сразу впал в беспамятство. А не то ведь нашлись бы ревнивцы государева дела, вроде лихого генерал-адъютанта Румянцева, тотчас по царёву указу схватили бы и потащили в застенок.
И Екатерина вдруг поняла в тот час, что отныне более всего она желает своему господину не долгой жизни, а скорой смерти. И было неясно, то ли радоваться, то ли плакать, что он вот очнулся и снова говорит разумно и внятно. «А вдруг будет жив? А ну коли?..» В приёмной снова перехватила злой, насмешливый взгляд Румянцева — всё караулит. И для чего? Конечно же, он Монса пытал! Екатерина потупила голову и проскользнула в свои покои.
Пётр видел, как тенью выскользнула из опочивальни его жёнка, но не позвал, не вернул. После Монса она ему не жена, а солдатская девка, Марта Скавронская. И вернулась великая злость. Злость как бы возвратила ему силы, и голова стала ясной, жар спал. Он со вниманием прислушался к учёному спору.
Медицинский консилиум как раз решал роковой вопрос: что же делать дале? Самоуверенный и спесивый Блюментрост предлагал ещё раз пустить государю кровь. То был любимый приём старой доброй немецкой школы, заветы коей молодой Блюментрост усвоил ещё от своего отца.
— Вы, должно быть, хотите отправить государя к Нашим праотцам, любезный Блюментрост! — сердито выговаривал немцу маленький толстячок с такими румяными щёчками, что, казалось, их натёрли свёклой. Но щёки натёрла не свёкла, а крепкий морозец, что настиг доктора Бидлоо по дороге из Москвы, откуда он был спешно вызван к больному Петру.