Когда всё кончилось
Шрифт:
Через несколько дней бледная и грустная вернулась она домой из уездного города. Было около двух часов дня, и в столовой лежала еще на круглом столе белая обеденная скатерть. Гитл сидела на своем обычном месте за столом возле родственника-кассира и ковыряла спичкой в зубах. Миреле прошла через комнату, не говоря никому ни слова, и на целых полчаса заперлась у себя. Гитл все время старалась приободрить родственника:
— Да почему бы тебе не войти к ней и не спросить? Не понимаю, право, почему…
Но погруженный в свои думы молодой кассир не торопился, морщил лоб и сопел. Миреле тем временем переодевалась у себя в комнате; накинув черное пальто и шарф, направилась
— Да, я хотел спросить… я хотел…
Ответ прозвучал хмуро и как-то особенно сурово:
— Я уже раз вам сказала, что из этого ничего не выйдет.
Он остановился посреди коридора, не решаясь вернуться обратно. А она, безучастно-грустная, спустилась уже со ступенек крыльца и направилась куда-то в город. После солнечного утра было пасмурно, уныло и пахло оттепелью. Ноги скользили по грязному снегу; в оставшуюся кое-где грязно-бурую солому тыкались носами крестьянские свиньи и еврейские коровы. У дверей маленьких лавчонок стояли одетые в шубы и плотно повязанные платками бабы-лавочницы и с любопытством провожали ее глазами:
— Она, говорят, опять невеста, Миреле?
Она свернула влево в боковую улочку на окраине города, открыла калитку и, войдя к Липкисам, спросила:
— Дома Липкис?
Мать Липкиса почтительно проводила ее до самой калитки, повторяя по нескольку раз:
— Он где-то на уроке теперь… занимается с учениками…
По утоптанной тропинке, что за городской околицей, направилась она к акушерке Шац, но нашла дверь запертою на замок; баба-соседка объяснила:
— Вчера ночью позвали в Кашперовку к роженице.
Грустно воротилась она в город, остановилась было перед аптекой, но раздумала и направилась дальше; проходя мимо голубых ставней дома бывшего жениха, она украдкой взглянула на крыльцо.
Но перед крыльцом не было ничьих лошадей, и не видать было ни души, только рослый мужик, по прозвищу «шляхтич», пришедший сюда, по-видимому, с целью попросить немного денег в счет будущих летних работ, вышел из дому с пустыми руками, остановился, глубоко вздохнул и надвинул поглубже на уши зимнюю шапку. Он, видно, решил, что теперь ему все равно, куда идти, и что остается только брести куда глаза глядят.
Миреле бродила одна, пока не стемнело и хмурая, черная ночь стала спускаться над городком. Встретив неподалеку от дома восемнадцатилетнего племянника Вовы, направлявшегося к дяде чай пить, она уныло и монотонно стала жаловаться ему:
— Вы себе представить не можете, как пусто стало здесь в городе… Словом перемолвиться не с кем…
Глава пятая
Послеобеденные часы простаивала она теперь большей частью у крыльца, наблюдая за тем, что делается на улице.
Крепче стали морозцы: близится зимний праздник — Рождество, и покрытая мерзлой грязью обнажившаяся окрестность по целым дням глядит в уныло-затуманенную даль, где бушует жгучий ветер. Городок ждет оттуда новой шальной метели и слышит, как мощно и хмуро шумят уже о ней обезлистевшие, горько стонущие деревья: «Придет еще новая метель… придет…»
С разных концов города после обеда возвращаются в хедер поодиночке одетые по-зимнему ребятишки. Они бредут медленно и лениво, часто поворачиваясь спиной к ветру и думая про себя: «Вот скоро уже слепая ночь [9] наступает… скоро, скоро…»
9
Слепая ночь — так называется ночь под Рождество у украинских евреев.
А там, на дороге, со стороны уныло потемневших полей, то и дело появляются новые
незнакомые сани, везущие гостей на праздник; вот прокатил легко одетый продрогший телеграфист, приехавший рано утром в наши края по железной дороге. Сани мчались все дальше навстречу жгучему ветру, без слов нашептывая путнику заманчивые обещания: «Вот сейчас, сейчас: хорошо натопленная и ярко освещенная хата, родной дом… приветливая улыбка родных, долгая и темная деревенская ночь-праздник…»Местный еврей, гордец большой руки, потерявший все свое состояние и слоняющийся теперь без дела, медленными шагами, сгорбившись, приблизился к Миреле. Он постоял, заложив руки в рукава, со вздохом поглядел вдаль и принялся неторопливо рассказывать о своей младшей дочери, бывшей подруге Миреле, которая уже третий год учится в Париже:
— Пишет оттуда дочка, что так скоро домой не вернется… Не вернется, пока не кончит курса.
Он оглянулся на дорогу, ведущую к далекому, красивому селу, где находится сахарный завод, и вечно веселый и занятой Нохум Тарабай живет по-барски, на широкую ногу, и принялся еще медленнее рассказывать о том, что к Тарабаю съехались уже на праздник дети:
— Приехал второй сын его, студент-политехник… И мальчик-реалист… И еще один молодой политехник… говорят, товарищ сына.
Глубокая тоска слышалась в упавшем голосе этого человека; с такой нежностью говорил он о приехавших в деревню студентах, словно оба они были чуть не женихами его в холе и неге взрощенной доченьки, уже третий год живущей в Париже. Скоро ему надоело стоять здесь; он отправился в другое место, чтобы там рассказать то же самое, а Миреле все стояла у крыльца и думала о себе и об уходящих безвозвратно днях: «Так буднично проходит здесь моя жизнь… Будничной была она до этого зимнего праздника и будничной будет впредь…»
Далеко, далеко на горизонте виднелось чужое село с сахарным заводом, и сердце ныло, и безвольно и тайно влеклось к тем двум молодым студентам со свежими лицами, которые, вероятно, отправились теперь на прогулку после долгого послеобеденного сна. И в ее воображении вставал большой город, откуда они только что приехали. И думалось ей: «Какую-то работу закончили они там, в большом городе, перед христианским праздником… И теперь, воротясь, начнут готовиться к новой работе… А она, Миреле, что успела она сделать до праздника?»
Были в уездном городе, и несколько дней провела там в обществе богатого маменькина сынка, Шмулика Зайденовского. Весь город знает уже об этом, а ничего ведь из всего этого не выйдет.
Ей надоело стоять на улице, и она воротилась к себе, легла в своей комнате на кровать и принялась думать об этом юноше, думать холодно и равнодушно.
Рослый молодой человек в высокой бобровой шапке и новехонькой хорьковой шубе; ему нужна невеста; у него не старый еще отец, ведущий торговые дела с капиталом в полмиллиона. Слоняется этот юноша по суетливой провинциальной улице уездного города и, встретив бывшего учителя древнееврейского языка, останавливается и любезно и с деланной серьезностью заводит речь о понравившихся ему произведениях какого-то еврейского писателя или о прекрасном пении столичных канторов.
И у него, и у еврейского учителя — приятные голоса, и они оба когда-то подпевали кантору.
Богатые купцы, знавшие с давних пор его отца, поглядывают на него с противоположного тротуара, где находится «биржа». Они забывают на время о своих спекуляциях, вспоминают о солидном приданом, предназначенном для великовозрастных дочек, и беседуют о нем, Шмулике, и об отце его, которого знавали когда-то:
— Говорят, парень хоть куда этот Шмулик Зайденовский.
Но Шмулик сам с тех пор, как познакомился с нею, Миреле Гурвиц, не хочет слышать о других невестах. И чем она так его приворожила, этого богатого паренька?