Когда я был настоящим
Шрифт:
Дальше колонна крови встала на месте и разбила лагерь, образовав удлиненный овал, темно-красное пятно. На его поверхности я видел отражавшуюся стену — плюс разбитые стеклянные двери тамбура, край окошка, часть плаката на стене, потолок. Номер четыре раскрылся, сделался диаграммой, схемой, отпечатком. Я лег, распластавшись так, что моя голова оказалась у самой лужицы, и стал следить за отражениями. Предметы — обрубок двери, окошко, угол плаката — абстрагировались, отделились от окружавшего их пространства, освободились от расстояний и теперь все вместе плавали в этой лужице репродукций, как мой персонал в своем церковно-витражном раю.
— Домысел, — сказал я, — созерцание небес. Деньги, кровь и легкие. Перевозки. Любые расстояния. Свет.
Я приблизил голову к телу четвертого и ткнул пальцем в рану у него в груди. Рана была выступающей, не
— Да, и правда как губка, — сказал я.
Потом я шел из банка пешком. Шел совершенно спокойно. Остановить меня никто не пытался. Все они бегали, и кричали, и сталкивались, и падали; но вокруг меня был цилиндр, шлюзовая камера. Я шел спокойно — к выходу, наружу, снова на солнце. Я шел через улицу, мимо желтых и белых линий, где не было пятна-нароста. Потом я снова сидел в машине, она отъезжала, прочерчивала дугу по центру улицы, притормаживала, потом скользила дальше. Улица медленно вращалась вокруг: мамаши с колясками, и машины на дороге, и инспекторы парковки, и люди на автобусных остановках, и другие окна, полные их отражений, — все вращалось вокруг меня. Я был космонавтом, подвешенным, медленно вращающимся среди галактик, состоящих из разноцветной материи. Я закрыл глаза и почувствовал движение, вращение; потом опять открыл их, и меня залил солнечный свет. Он струился у солнца из груди, хлестал, бил каскадами, брызгами отлетал от машинных колес, капотов и ветровых стекол, ручейком тек вдоль дорожных линий и разметки, пульсируя, бежал мимо людских ног и по водостокам, капал с крыш и деревьев. Он разливался повсюду, плескал через край — слишком много, так много, что не впитать.
— Так, может, и ничего, что падает, — сказал я.
— Где остальные? — спросил реконструктор-водитель.
— У них одинаковая структура, — объяснил я ему.
— Что-что у них? Второй выстрел зачем был?
— Одинаковая структура. Свет и кровь.
Теперь с нами в машине сидели двое других реконструкторов — по-моему, пятый и второй, а может, пятый и первый. Не четвертый, это точно. Мы повернули и наскочили на другую машину, притормозили на миг, потом заскользили дальше.
— Поцарапал меня, а сам взял и уехал, — сказал я им. — Парень в Пекэме. Я разозлился тогда, но теперь уже все в порядке. Все в порядке — даже осколок у меня в колене. Та самая половина.
Все было в порядке — абсолютно все. Я чувствовал себя очень счастливым. Свернув с основной дороги, мы петляли по улочкам — по тем же, по которым тренировались петлять два дня назад. Дорогу с обеих сторон обрамляли те же деревья: дубы, ясени и платаны, чьи листья, красные, коричневые, желтые, так же сливались в цветной поток. Некоторые листья падали, трепетали на солнце, планируя вниз. Было там и одно хвойное дерево — это не линяло.
— Рецидуальное дерево, — указал я на него остальным, когда мы проезжали мимо.
Они меня не слушали. По-моему, они были очень недовольны. Они подняли шум, кричали на реконструктора-водителя, снова и снова рассказывали ему, что все это было по-настоящему, а не реконструкция. Я обернулся к ним со словами:
— Но ведь это была именно реконструкция. В том-то и вся прелесть. Она стала настоящей по ходу дела. И все благодаря тени дефекта — того дефекта, который остался от другого дефекта, когда мы его убрали.
Это их, по-моему, совсем не успокоило. Они кричали, визжали и скулили, а мы продолжали ехать сквозь разноцветный листопад. Один из них все спрашивал, что же им всем теперь делать.
— Да ничего, просто продолжайте, — сказал я ему. — Продолжайте, и все. Все будет в полном порядке.
Я вспомнил, как говорил это мальчику на лестнице. Мне представилось его обеспокоенное лицо, его ранец, его ботинки. Я взглянул в упор на реконструктора, задававшего мне этот вопрос, ободряюще улыбнулся ему и произнес:
— Возвращаться туда вам нельзя. Они не поймут. Поехали со мной, и все уладится.
По-моему, он понял, что я прав. Конечно,
ему нельзя было возвращаться в банк. Что бы он стал там делать? Объяснил бы, что все это была инсценировка? Подкинул бы ко всему прочему еще и этого добра: что-нибудь про дверцы холодильника, сигареты, морковки, Де Ниро? Да он и не знал об этих вещах; даже проинструктируй я его, он вряд ли смог бы изложить это особенно связно. Он был весьма возбужден. Все они были возбуждены. Они стонали, и хныкали, и скулили, и вопили. Я немного послушал их, пытаясь определить ритм различных звуков, стонов, причитаний, визга — что за чем следует, сколько времени занимает вся последовательность, как часто повторяется, — но быстро сдался. Чересчур сложно, с ходу не уловить; придется как-нибудь организовать реконструкцию. Я стал глядеть из окна назад, на сливающиеся, падающие листья. Они растворились в бетоне, в мостах, опорах и эстакадах, когда, миновав Шепердс-Буш, мы влились в шоссе. Бетон тоже вливался, струился повсюду вокруг, кренился и раскручивался над головой, отклонялся внизу, таял и пропадал, чуть позже появлялся снова, струился обратно, сходился — эти струящиеся формы, эти колонны, вся эта материя.Наз ждал на складе. Он стоял снаружи, в самых воротах перед площадкой. Открыв дверцу машины, он взглянул на меня.
— Вы в крови!
— Деньги, кровь и свет, — сказал я ему, сияя, и вышел из машины. — Наз, это было замечательно!
Наз просунул голову внутрь машины, где по-прежнему сидели рыдающие, скулящие реконструкторы. Когда они начали жаловаться, рассказывать ему о том, что случилось, с ним произошла странная перемена. Не резкая, не истерическая; похоже было скорее на то, как ломается компьютер: когда экран, вместо того, чтобы взорваться или заставить изображение плясать как попало, просто зависает. Он вытащил голову из машины; тело его напряглось, глаза остановились, а та штука в глубине тем временем пыталась жужжать. Заинтересовавшись, я посмотрел на него и сразу понял, что жужжать она больше не может — зависла. Остальные накинулись на него с криками: он знал, он их подставил, номер четыре умер, они — убийцы, то да се. Он просто стоял на асфальте, наглухо замкнувшись. Вокруг него струился солнечный свет, каскадами ниспадая повсюду. Когда его глаза снова включились — вполсилы, как будто уже в режиме завершения работы, — он спросил, где остальные реконструкторы.
— Кто знает? — ответил я, входя в помещение. — Едут, схвачены, все еще в банке. Не знаю. Ого, вот это да!
Копию банка снесли. Еще видно было, где раньше поднимались от земли окошки и стены; от них остались пеньки — это, да несколько обломков мусора, несколько щепок, несколько прорех и дыр. Похоже было на разодранный, затертый план местности — тень копии. Я медленно пробежал глазами по ее поверхности. Позволил им задержаться на месте, откуда отделялся сообщник-тайт-энд, потом — на месте, где стоял я, приросши к месту, пока мое ружье описывало дугу над полом. Ружье все еще было при мне. Я стоял на месте, где прежде стоял реконструктор-грабитель номер два, лицом к окошкам и тамбуру. Я приподнял дуло ружья левой рукой и заставил его снова описать дугу, медленно поводя им из стороны в сторону. Пробежался взглядом туда, куда лифт доставил три мешка, которые мы должны были нести; пробежался назад, по участку, где был ковер, отображая его золотые линии, их повороты и срезы на красном фоне, то, как они повторялись, на этот голый цементный пол.
Я опять скользнул глазами по этому месту, не набирая высоты, но на этот раз в обратном направлении, как должен был увидеть его второй, когда мы втроем приближались к нему с мешками. Он тоже должен был увидеть, как нога пятого нащупывает дефект, потом — как тот валится с ног, как торс пятого летит ему навстречу, подхваченный собственным импульсом. И он должен был понять, что столкновение неминуемо, что его никак не остановить. В помещении склада появился второй, настоящий реконструктор-грабитель номер два. Он, как и я, вошел с той стороны, где была копия лифта, внутренний отсек. Он плакал, бредя вперед — медленно, бесцельно. Прокручивание всего события с его точки зрения увлекло меня настолько, что я начал терять равновесие. Моя левая нога сама собой поднялась, а левая рука отпустила дуло ружья; я втянул в себя живот и ссутулил плечи; правая нога подломилась, выпрямилась, потом кувыркнулась назад, увлекая за собой и все остальное, за одним исключением — все, кроме моей правой руки, которая осталась в воздухе: ладонь по-прежнему обхватывала приклад ружья, указательный палец цеплялся за спусковой крючок.