Когда я был вожатым
Шрифт:
Сразил ее один лишь довод— о товариществе. Как же так, все пионеры поедут в лагерь, а один Костя нет. Уж если вступил в пионеры, надо всё сообща.
— Это верно, — пригорюнилась мамаша, — вот и отец его так-то. Все слесаря депо за Советскую власть— и он с ними. Все в Красную гвардию— и он туда. За товарищество и погиб, не пожалел жизни… Ну, чего вам с меня надо-то, говорите уж прямо.
— Да ничего нам не надо.
— Или вам все бесплатно? Все от государства?
Я задумался. У Районо имелись средства для организации трех пионерлагерей. Поедут те отряды, которые лучше подготовились.
— Одеяло с собой нужно взять, — сказал я.
— Еще чего?
— Подушку маленькую… если можно. Кружку, ложку…
— Может, и самовар еще! Ишь как они на всем государственном… Да еще и денег жменю? Ха-ха-ха!
Так мы и ушли, не зная, отпустит мамаша Котова или нет. Уж очень он парень-то был товарищеский, нужный.
Сильный, ловкий, безотказный.
Каждый мой шаг, конечно, был известен ребятам. И все они обсуждали результаты. И горячо спорили в иных случаях.
Я не скрывал от них ничего. Наоборот, выкладывал все, как было. И никогда не пытался навязывать свои решения.
Решать должны были они сами.
И вот что интересно: когда ребята замечали, что я колеблюсь в каком-нибудь трудном случае, они становились особенно настойчивы. Так было с Катей-беленькой.
Я рассказал, какая у нее болезненная семья, стоит ли брать нам такую слабенькую девочку в трудный поход.
Это вызвало целую бурю. Какие же мы пионеры, если откажемся помочь слабому товарищу? Тогда грош нам цена. Все с такой яростью мне доказывали, что если не брать ее, так лучше не ехать в лагерь.
Также и в случае с Раей-толстой. Ребята почувствовали, что мне не хочется ее брать. Почувствовали мою скрытую неприязнь к этой раскормленной и избалованной маменькиной дочке.
И я подивился, как они распознали мои невысказанные сомнения.
— А чем она виновата, что у нее такие родители? Ну да, ну почти буржуи. Рая хочет быть с нами, хочет жить, как мы, а не как они. Значит, мы должны не отталкивать ее, а, наоборот, помочь. — Это говорила Маргарита, у которой мать вагоновожатая.
— Если хотите, Рая из нас самая несчастная, она в золоченой клетке живет.
И чем больше я оказывал молчаливое сопротивление, тем яростней разжигали в себе ребята хорошие чувства к Рае. Хотя сама она ничем не заслуживала такого горячего отношения— тихая, равнодушная, задумчивая.
Нельзя было понять, хочет она с нами ехать или не хочет, сама ли она тянется к коллективу или подчиняется настоянию своего отца. Она побывала со своей мамашей на курортах, видела море, кушала виноград, и лагерь где-то под Москвой для нее был не так привлекателен, как для остальной детворы. За исключением Раи и еще двух-трех ребят, все остальные— это детвора городской бедноты.
Большинство из них, кроме московских пыльных переулков, ничего и не знали. Никто не ездил в ночное, не сидел у костров, не видел рассвета на речке.
И чем больше я это узнавал, тем больше сердце мое наполнялось любовью и жалостью. Они казались мне обездоленными. Я все больше проникался чувством, будто это мои младшие братишки и сестренки и я должен помочь им пробиться к той жизни, которую считаю настоящей.
Как
нас наказали «показательные»И вот, когда наша подготовка к выезду в лагерь дошла до высшей точки кипения, когда мы разрешили все внутренние проблемы и стали жить единой целью, нас постиг страшный удар со стороны.
Такое не забывается. Как сейчас помню голубой зал заседаний Районо. Солнце так и льет в двухцветные окна.
Воздуха столько, что кажется, лепные амурчики ожили и парят над нами, сверкая розовыми щечками и ягодицами.
А под ними, у черной классной доски, — классический профиль Софии Вольновой. Удивительно чистое лицо, чуть смуглое, как у спортсменки, с небольшим румянцем на щеках.
Когда она говорила, в зале всегда стояла тишина. И я замечал, что, бывало, люди не слушали ее, а любовались ею, и, что бы она ни говорила, все принималось.
Бывают же такие счастливчики!
Вот и сейчас Вольнова, держа в руках указку, медленно, вразумительно, не повышая голоса, который был у нее резковат от привычки командовать и как-то не подходил ко всему ее женственному облику, докладывала план вывоза в лагерь пионеров школы имени Радищева. Две помощницы навешивали на классную доску, по одному повелительному движению ее соболиных бровей, карты, диаграммы, планы, схемы. Здесь все было изображено графически, даже распорядок дня— не только система управления, снабжения, питания.
— Вот, видал, — шептал мне восхищенно друг Павлик, — вот как к выезду в лагерь надо готовиться! Классически!
Затем все произошло, как в страшном сне.
Директор школы имени Радищева предложил организовать вместо трех один, но показательный лагерь, которому и отдать все имеющиеся в районе средства.
Деятели Районо проголосовали как загипнотизированные. Комсомольцы из райкома не возразили.
Так мой отряд остался ни при чем.
— А наши палатки-то, Павлик?
— С палатками порядок! Мы их получили. И даже не три, а пять!
— Так что же, палатки у нас есть, а выехать в лагерь не сможем? Перед Буденным стыдно, зачем же выпрашивали?
— Ну, почему же стыдно, отдадим их тому, кто использует, показательному лагерю… Какой же показательный без военных палаток! Кстати, они их уже починили. Этому был посвящен отрядный сбор. Все сидели и чинили коллективно. А вот у тебя таких мероприятий не было, друг!
Я уж не помню, что я сказал тогда Павлику. Кажется, я просто дал ему по шее. А он ответил мне затрещиной. За точность не ручаюсь. Мы были вдвоем, и, что тогда между нами произошло, никто не видел. Но выскочили мы из комнаты красные, встрепанные и разбежались в разные стороны.
Конечно же, я побежал к дяде Мише.
Мое сообщение о несчастье Михаил Мартынович выслушал довольно спокойно. И на мой вопрос: «Что же я теперь пионерам скажу?»— ответил:
— Всю правду. И запомни: обманывать детей еще более преступно, чем взрослых: они доверчивей.
— Конечно… Но столько мы наговорили всем про выезд в лагерь… И уже разведку произвели. И вдруг… просто не знаю, что теперь делать!
— А почему ты один должен переживать за всех? Собери отряд, пусть ребята и думают, как быть. Что, страшно?