Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Когда я снова стану маленьким
Шрифт:

— К Гурским. Родителям Кароля.

— Завтра ведь в школу.

Я вижу, что если попрошу, чтобы разрешили еще немножко, то мама мне позволит; но что мне тут делать? Спать хочется и скучно. Ирена тоже ушла сразу после ужина. А я спал с Каролем. Кароль спрашивает:

— Почему у них в Вильно так тя-я-я-нут?

— Не знаю.

— Я хотел спросить у этой, у Марыни, но, может, ей было бы обидно.

— Конечно.

— А волосы у нее, как у цыганки.

— И вовсе нет, у цыганок волосы жесткие, а у нее — мягкие.

— Откуда ты знаешь?

— Видно ведь.

— А

дядя Петр говорил, что настоящие цыганские.

— Дядя Петр все лучше всех знает, — говорю я со злостью.

Кароль зевнул и затих, а потом опять за свое:

— У нас ни одной такой нет.

А я молчу.

— Мировая девчонка.

А я все молчу.

— Хорошо поет.

Я жду, чтобы он повернулся на другой бок, потому что раз я гость, то мне неудобно показывать, что я не хочу с ним разговаривать. И я спрашиваю:

— Ты приготовил уроки на завтра?

— Да что там уроки…

Он зевнул и наконец говорит:

— Ну, надо спать. А почему ты сразу согласился уйти? Может быть, там будет что-нибудь интересное?

— Чего там интересного… Перепьются, и всё…

— А ты пил водку? Я две рюмки.

Завтра он в школе будет рассказывать, какой он герой: две рюмки выпил и голова не кружилась.

Он повернулся на другой бок, накрылся и спрашивает:

— Тебе не холодно? Я не слишком на себя одеяло перетянул?

— Нет, хорошо.

Когда человек сонный, его всякий пустяк раздражает. Вот я на Кароля сержусь, а он меня спрашивает, не холодно ли мне. И к чему я сказал, что они перепьются? Если бы не дядя Петр, я, может, Марыне ни одного слова бы не сказал. Как мы всегда из-за всего конфузимся… Всегда страшно, как бы не делать или не сказать какую-нибудь глупость. Постоянная неуверенность: хорошо ли так будет, не станут ли смеяться… Я уж и сам не знаю, что для нас хуже: когда смеются или когда ругаются. И дома и в школе — всюду одно и то же. Задашь какой-нибудь вопрос, ошибешься — сразу смех и издевательства. Эта боязнь стать посмешищем так стесняет и сковывает, что совершенно теряешь уверенность в себе, а потому то и дело попадаешь впросак.

Как на льду: кто больше боится, тот чаще падает.

„Ну, завтра надо сделать санки“, — подумал я и заснул.

И не успел заснуть, как меня уже будят, говорят, надо вставать. На ком-то деле я проспал несколько часов, но так мне показалось.

За завтраком я тру глаза, есть мне не хочется, а отец говорит просто так, чтобы испытать меня:

— Может, тебе не ходить сегодня в школу?

Потом побоялся, как бы я не обрадовался, и говорит:

— Развлечения развлечениями, а школа школой.

Я внимательно проверяю сумку, чтобы чего-нибудь не забыть, ручку и еще что. Потому что, когда человек сонный, он должен глядеть в оба. Но нет, все на месте. Я иду.

Иду. А про себя думаю, что еду в Вильно. Еду целую ночь. За окном сыплются искры — огненные зигзаги.

И по дороге в школу, и на уроке я думал об этой поездке. А на втором Нее мне захотелось спать, и я совсем забыл, что я в классе, и начал тихонько напевать себе под нос.

А учительница спрашивает:

— Кто

поет?

Я даже и тут как следует не очнулся, оглядываюсь только: кто это поет, А Боровский говорит, что это я. Учительница спрашивает:

— Ты пел?

— Нет.

Потому что я и в самом деле этого не заметил. И снова совсем забылся и во второй раз начал петь, даже, кажется, еще громче. Учительница рассердилась.

А Боровский говорит:

— Может, и теперь скажешь, что не ты? Я отвечаю:

— Я.

Я теперь только понял, что ведь это действительно я вел, и тогда и теперь.

Учительница поглядела удивленно и говорит:

— Я не знала, что ты умеешь делать назло и лгать.

Разве учительница не видит, что у меня удивленное лицо и что я огорчён? Я ведь люблю учительницу, и она ко мне всегда была добра. Зачем же я стану делать ей назло? Я опустил голову, покраснел и молчу. Если начну оправдываться, все равно не поверит. Теперь я знаю, что можно вдруг закричать или засвистеть словно во сне. А они сразу:

„Назло“, „экий необузданный мальчишка!“

Есть слова, которые в школе не следует произносить. Часто бывает, что невзлюбишь человека за какое-нибудь одно неприятное слово, которое он часто повторяет.

А учительница велела мне сначала идти в угол, а потом сразу к доске. Велела решать задачу, совсем легкую. Я ответ сразу узнал. Сосчитал в уме и говорю:

— Пятнадцать.

Учительница делает вид, что не слышит.

— Повтори задачу.

Я говорю:

— Будет пятнадцать. Разве не верно?

А учительница:

— Когда решишь, тогда узнаешь. Решай для всего класса!

Я начинаю повторять. И напутал. Ребята засмеялись.

— Иди на место! Двойка.

А Висьневский спрашивает:

— На какое место ему идти, за парту или в угол?

Я иду, а Висьневский нарочно выставил локоть, — ну я не удержался, да и толкнул его. А он как заорет:

— Чего толкаешься?

Свинья. Боялся, что учительница не заметит. А учительница в нерешительности: со мной ли покончить или его наказывать. И весь класс взбудоражился. То тихо сидят, а как кто-нибудь одни начнет — сразу шутки, смешки, поддразнивание, разговоры. Тут уж трудно успокоить. А за все отвечает тот, кто начал первый.

„Пусть их делают что хотят“.

Я положил голову на руки и притворяюсь, что плачу, это самое лучшее. Тогда тебя оставят в покое. Но я не плачу, я очень несчастен.

Вдруг я подумал:

„Если бы Марыня была учительницей, она бы была не такая“.

Ведь когда ученик себя плохо ведет, его можно как-нибудь по-другому наказать, а не ставить двойку по своему предмету. У того, кто после меня потел у доски и мусолил ту же задачу, тоже в конце концов получилось пятнадцать.

Марыня бы так не сделала. Но она еще маленькая, и потом она, Марыня, уезжает. Всю ночь по железной дороге — так далеко, в Вильно. И я ее уже больше не увижу. Может быть, никогда не увижу. Никогда ее услышу, как поет Марыня. А Марыня так ласково улыбается, и у нее голубой бант. И мягкие-премягкие волосы, а вовсе не как у цыганки.

Поделиться с друзьями: