Коксинель (сборник)
Шрифт:
Я спала. Я засыпала почти сразу после появления-вскакивания Альфонсо в дверях зала, отключала сознание, замерзала, плыла в хриплых звуковых волнах обезумевшего ветра…
На очередном обсуждении монастырской темы мне приснились три монаха.
Георгиос, Иоханнес и Элпидиус приснились мне живые и полные сил. Они работали на маслодавильне – дружные, потные, в соломенных шляпах, коричневых подоткнутых сутанах, в плетеных сандалиях на босу ногу. Я даже во сне слышала этот запах рабочего мужского пота.
Небольшой ослик мерно ходил по кругу, вращая ворот. Тяжелое каменное колесо медленно катилось,
Георгиос, Иоханнес и Элпидиус тяжко работали, не замечая бесполезности своих усилий.
Георгиос, худой и жилистый грек с глубокими носо-губными складками, расходящимися от крыльев носа к бритому, блестящему от пота подбородку, работал как осел – не останавливаясь, не поднимая головы. Он раскладывал давленые маслины по плоским корзинкам, плетенным из пальмовых ветвей, и ставил одну на другую под пресс.
Невысокий и полный Иоханнес налегал на деревянный рычаг, раздавался долгий натужный звук – то ли его тяжелое дыхание, то ли скрип ворота. Время от времени Иоханнес разгибался, снимал свою соломенную шляпу и машинально обмахивался ею, обнажая красную апоплексическую лысину.
Элпидиус был совсем мальчик: рыжеватые усики, большие карие глаза, несколько рыжих, блестящих от пота волосков на подбородке так не ладились с аккуратно и, должно быть, совсем недавно выбритой тонзурой на макушке, – когда он наклонился, чтобы подтащить к Иоханнесу полную корзину маслин, шляпа упала и откатилась, и он побежал за ней…
Волны света прокатывались над серебристыми кронами олив, в женственных изгибах их стволов чернели пухлые влагалища дупел. Три монаха – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус – работали на монастырской маслодавильне. И первое золотистое масло медленно просачивалось сквозь тесную вязку корзин еще до того, как опускался пресс.
– Стойте, – хотелось крикнуть мне им, – это же – «шемен катит»! – Но и во сне я спохватывалась, что оно им без надобности – первое золотистое масло, «шемен катит» – «шевеление плоти, шелест олив, платины свет», – первое золотистое масло, «шемен катит», – лишь оно считалось пригодным для возжигания Храмового Семисвечника…
Месяца два меня донимал по телефону художественный руководитель города Ехуд.
– Здравствуйте, вас беспокоит Бенедикт Белоконь из Ехуда (Дина из Матнаса, Саша с «Уралмаша», Вениамин из Туделы). Мы имеем огромную программу на все вкусы. Мы выступаем по всему миру.
– Где, например? – спросила я.
– Ну, в Ашдоде, в Ашкелоне…
Я отвечала: оставьте телефон, я вам позвоню.
Меня одолевали жуткие подозрения.
– Что такое Ехуд? – спросила я как-то у Таисьи.
Она ответила мрачно:
– Ехуд – это Егупец.
Как это ни смешно и ни стыдно, но чуть ли не каждый день я стала заглядывать в ящичек карлика – воровато оглядываясь.
Вдруг я обнаружила, что втянута в интригу на роль ангела-хранителя, хотя по роду занятий мне следовало бы удовольствоваться ролью греческого хора…
На исходе отпущенных мне трех месяцев работы в Матнасе как-то утром позвонила Милочка. Я поздравила ее с сыном, и минуты три мы обсуждали преимущества местных родильных палат перед советскими. Я, с божьей помощью, на родине дважды рожала, удовольствие это помню отчетливо, есть что порассказать слушателям неробкого десятка.
Милочка
поахала, повздыхала… потом проговорила как-то ненавязчиво:– А я вот звоню: не хотели бы вы остаться в Матнасе навсегда?
Я ответила ей, что слово «навсегда», вне зависимости от контекста, обычно повергает меня в ужас.
– И потом, мне неудобно… а как же вы?
Милочка опять вздохнула и сказала:
– А я, знаете ли, как подумаю, что опять надо каждый день всех их видеть… у меня молоко пропадает!
Довольно часто я оставалась в Матнасе допоздна – перед концертами или экскурсиями мне приходилось обзванивать местных жителей. В пустом Матнасе бродил только сторож Иона – старый курдский еврей. Часам к десяти он включал телевизор в лобби, садился в одно из кожаных кресел и засыпал. В сущности, забраться в здание и пройти мимо Ионы в любое крыло замка с любой целью было плевым делом.
Закончив работу часам к десяти, я запирала дверь своего кабинета, затем дверь консерваториона, а там уже Иона выпускал меня на улицу, позвякивая за моей спиною связкой ключей.
Мы желали друг другу доброй ночи, и в сухой томительной тьме я медленно брела до дома, всегда останавливаясь на гребне горы, там, где она изгибается холкой жеребенка, и подолгу глядя сверху на гроздья золотых и голубых огней Иерусалима.
Так, однажды я поздно ушла из Матнаса, но, уже дойдя до дома, поняла вдруг, что забыла в своем кабинете ежедневник с важными телефонами. Утром мне предстояли две встречи в Иерусалиме, а адреса, продиктованные в телефонной беседе, остались в ежедневнике.
Делать было нечего – я вернулась. Иона впустил меня не сразу, он уже спал под завывание полицейских сирен и хлопанье выстрелов в телевизоре. Поднявшись наверх, я с удивлением обнаружила, что дверь на второй этаж отперта (я точно помнила, что запирала ее минут двадцать назад).
Войдя в кабинет, я даже свет не стала зажигать – фонарь за окном освещал стол и лежащий на нем темный прямоугольник забытого ежедневника. Еще минута, и мне осталось бы запереть дверь кабинета и затем – дверь второго этажа… но тут за стеной, в соседнем классе, я услышала музыку настолько недвусмысленную, настолько знакомую сегодня всем подросткам, в отсутствие родителей гоняющим по видику порнофильмы, что мне сначала показалось: это Иона на первом этаже просто переключил каналы…
Нет: великолепно, страстно озвученная любовная агония, восходящая все круче, все стремительней к пику смертельного блаженства, клокотала за стеной, в двух шагах от меня.
Я замерла, растерялась… Тут, под эту какофонию любви, самое бы время было улизнуть, не дознаваясь – кто там настолько несчастен, что, кроме узкого стола в тесном классе музыкальной школы, уж и любить друг друга негде.
Но через мгновение наступила провальная тишина, так что звуки моих шагов разлетелись бы по всему замку. Я не в состоянии была даже притворить дверь своего кабинета – она скрипела.
Так и стояла, не двигаясь, за приотворенной дверью, откуда просматривался отрезок длинного коридора…
Потом за стеной отрывисто и грубо заговорила женщина, не на иврите – на испанском. Это был низкий голос Брурии, ее взрывные интонации. Она и на иврите-то говорила протяжно, словно проговаривала речитативом текст поминальной молитвы, а на испанском ее голос звучал задержанным рыданием. Несколько раз она повторила одну и ту же фразу, так, что я поневоле запомнила: «Си Диос кьере!»… И каждый раз ответом на это была тишина. Немного спустя прозвучал голос Альфонсо – судя по тону, он вяло огрызался.