Кольцо Сатаны. (часть 2) Гонимые
Шрифт:
О наших переговорах с Германией просачивались очень скупые слухи; эти сообщения вызывали половинчатость — веру и неверие. Вдруг исчезло в сообщениях имя посла в Англии Майского, кто-то шептал, что он уже на Колыме, но этому не верили. Смутно было от таких безвестий, в головах рождались всяческие предположения, а в лагерях участились аресты «за разговорчики», которые кончались новыми сроками. В поселке не проходили никакие собрания, разобщенность людей была повсеместной, каждый боялся каждого. И не зря.
Наладив работу по массовой штамповке торфонавозных горшочков для рассады, с помощью которых удавалось высаживать весной уже крупную рассаду с пятью листьями, удлиняя лето на две недели, Морозов засел за статью о почвах Колымы. Ларин и Аронов напоминали, что
Он засиживался далеко за полночь. Спал Орочко. Гудела печь, пожирая за ночь бездну дров; за покрытыми льдом стеклами стояла невероятная зимняя тишь, от которой звенело в ушах. Изредка снаружи слышался треск: промерзшая до дна Сальгурья рвала лед, как только в глубоких местах накапливалась вода. Мертво смотрелись теплицы, стекла их были засыпаны полуметровым снегом. Скрип шагов слышался в разреженном воздухе очень далеко.
Сергей вспоминал работу на Дальнем поле в Дукче, на сусу-манских землях, напичканных замерзшими озерами, всматривался в страницы с показаниями из почвенных лабораторий Магадана и Эльгена, строчка бежала за строчкой, и не испытывал усталости, скорее, удовольствие, когда мысли обретают форму.
Орочко вдруг глубоко вздыхал, открывал глаза. И, смотря на Сергея, спрашивал:
– Ты не спишь?
– Сплю, сплю. Сижу и сплю.
– Сколько сейчас?
– Второй час пошел. Поворачивайся и добирай, до утра далеко. Утро наставало в десять часов — ленивое, сонное, в туманах, запеленавших долину Берелеха и, казалось, весь мир.
Но бригады приходили на агробазу раньше. Как и летом, развод проходил в лагере с шести и до семи. Шли кучно, быстро, молча, стараясь как можно дольше сохранить тепло барака под бушлатами и ватными холявами на ногах. Над тремя теплицами поднимался дым, сперва робкий, потом столбом.
Сергей вскакивал и уходил к бригадам. Штабеля горшочков на поддонах выносили на мороз. Через полчаса они промораживались, и тогда их складывали в штабеля. До весны. Немало. Два-три миллиона штук.
Столько вилков капусты должно получиться из них осенью. И еще немало огурцов и помидоров.
Чуть позже появлялся Хорошев. Здоровался, ходил по проходам, оценивал работу. И говорил Сергею:
— Идите и досыпайте. Или пойдем в столовую?
Ходили они в поселок не каждый день. Брали обеды на дом. Берегли время. Странное это было время, когда внутреннее напряжение людей достигло прямо-таки критического уровня, недовольство никто не высказывал, оно копилось в сердцах, могло достигнуть самых уродливых форм, тем более, что с продуктами становилось все труднее — и в поселках, и в лагерях. На приисках еженедельно «списывали» умерших; каторжный режим, доведенный до абсурда, делал «доходягами» даже молодых и крепких здоровьем людей. Конечно, все это сказывалось на работе.
Начальник Дальстроя Никишов по вечерам прочитывал в своем громадном кабинете сводки с приисков. Они приводили его в бешенство. Лицо комиссара госбезопасности, страшное и в спокойном состоянии, становилось отвратительным, пугающим. Люди, заставшие его в таком состоянии, рассказывали, что он уже не отдавал себе отчета в поведении: хватал и рвал в клочья бумаги со сводками, истерически орал, площадная брань сыпалась на помощников, на заместителей — генералов Корсакова, Комарова, Цареградского, Корша, Вышневецкого, Сперанского. Он требовал, грозил, стучал по столу кулаками. Это было бессилье загнанного в тупик современного рабовладельца. Оно имело свое продолжение только в новых репрессиях на приисках. Тут истерики повторялись уже на уровне полковников, майоров, капитанов. И эти чины НКВД ярились, кидались с кулаками на подчиненных, хотя и те, и другие, и третьи знали, что нельзя совместить такие понятия, как труд и голод, дикий режим
и возможности человеческой натуры, страх и хоть какой-то рабочий настрой, как нельзя совместить свет и тьму, добро и зло, жизнь и смерть.Шифровки в адрес Лубянки оставались без ответа. Молчание означало: выкручивайтесь, как хотите… Военное ведомство перехватывало из резервов Берия продовольствие и одежду для армии, которая готовилась к войне, уже неминучей. Тем более не хотел ничего знать о положении в лагерях Сталин. Ему достаточно было того, что все личные враги либо уже на том свете, либо на пороге туда…
«Там» или «На пороге», к великому сожалению нашей страны, были сотни тысяч советских людей, которые могли бы защищать свою страну от врага, создавать новое оружие на «закрытых» полигонах, выращивать на полях хлеб, поддерживать разгромленные деревни и станицы. Те самые «враги народа», которые в эти страшные предвоенные годы целыми бараками умирали на Колыме от голода, цинги или под пулями озлобленной охраны.
До начала войны оставалось совсем немного.
С газетных полос улыбчиво смотрели на читателя и обнимались Молотов и Гитлер…
Многозначительное фото.
На первый взгляд казалось, что после строгого приказа по Дальстрою об увеличении овощных продуктов на местах, для совхозов наступят светлые времена: будут и люди, и специалисты, и техника, и все, что требуется для доброго и необходимого дела. Только бы сумели развернуться специалисты в совхозах!
И тут же новый приказ, вызванный катастрофическим падением всех объемов работ на приисках. Под угрозой летняя промывка золота, поскольку не подготовлены за зиму карьеры над золотоносными горизонтами. Под угрозой карьера генералов и полковников, всего руководства Дальстроя. Им грозит не отставка, не понижение в звании, а нечто более страшное: на передовую в случае войны, под бомбы и пули. Чего не сделаешь, чтобы спасти собственную шкуру!
Уже чистят Магадан, снимают вольных и заключенных с заводов и порта, под метлу гонят из городских лагерей, заодно из приморских совхозов, с лесозаготовок, с трассы. И машины везут новеньких взамен погибших или погибающих в четырнадцати инвалидных лагерях.
А Сапатов, Хорошев и Морозов идут к заместителю начальника Западного управления с просьбой укрепить совхоз, чтобы выполнить задачу по удвоению овощной продукции. Такую программу, отпечатанную на машинке, они несут перед собой, как щит, поскольку не очень понимают, что творится в высших эшелонах дальстроевской власти.
Кораблин, с потемневшим от непрестанных забот лицом, мрачновато встречает посетителей и заранее знает, о чем будут просить. Молча показывает на стулья и спрашивает:
– Что у вас?
– Вот, — и Сапатов кладет перед Кораблиным три листа, где машинистка аккуратно перепечатала все, что требуется для совхоза.
Кораблин отодвигает листы от себя. И смотрит на посетителей, как суровый отец на детей.
– На днях, — говорит он, — из совхоза на Мальдяк будут отправлены все заключенные, кто способен ходить и подымать кайло или лопату. И механизаторы. И плотники. И специалисты. Как вы будете работать, не знаю, но все планы остаются. Управление потребует, чтобы продукция совхоза была не меньше плановой. Вот так. Не вскакивайте, Морозов. Не надо громких фраз. Золото дороже всего, это вы, надеюсь, понимаете? Или нужно докладывать Федору Вячеславовичу?
Сюда, через двери и приемную доносится заикающийся крик подполковника. Он разносит какого-то начальника прииска.
Хорошев понял, что пора уходить. Он встал. Поднялись и Сапатов с Морозовым.
– Возьмите ваши бумаги, — сказал Кораблин. — И не судите меня строго. Ситуация, сами понимаете…
Дверь распахнулась. Влетел красный от волнения Нагорнов с бумагой. Не поздоровался, оглядел мельком, спросил:
— Чего здесь, крестьяне? — и, не дожидаясь ответа, грубовато толкнул капитана Сапатова. — О, а я думаю, кого бы мне послать на место снятого сегодня начальника лагеря на «Ударнике»? Так вот, капитан, двадцать четыре часа. И прибыть на новое место. Приказ получишь завтра. Все! Есть вопросы?