Кольцов
Шрифт:
Разрыв слова и дела, мечты и жизни, надежды и свершений был особенно мучительно пережит молодыми идеалистами 30-х годов. Именно к 40-м годам наступило для них горькое разочарование. Это остро ощущали и Белинский и Кольцов. Позднее роман выразил и закрепил такую психологию. Но лирика откликнулась много раньше. И Кольцов здесь был из первых. Любопытен и еще один мотив, который
Всему сказанному есть и еще подтверждения. Через пять лет после «Расчета с жизнью» Некрасов написал стихотворение, рожденное тем же или близким контекстом, «Я за то глубоко презираю себя…» и так его комментировал: «Написано во время гощения у Герцена. Может быть, навеяно тогдашними разговорами. В то время в московском кружке был дух иной, чем в петербургском, т. е. Москва шла более реально нежели Петербург (см. книгу А. Станкевича)». Трудно сказать, что поэт полагал под словами «более реально», но под книгой Станкевича он имел в виду биографический очерк Александра Станкевича о Грановском. Братья Станкевичи, Грановский, даже Герцен – люди, близкие недавнему московскому кругу Белинского и Кольцова. Некрасов, как известно, напечатал свое стихотворение под заголовком «Из Ларры», объясняя впоследствии это обстоятельство цензурными соображениями и пояснив, что к испанцу Ларре оно никакого отношения не имеет: «Неправда. Приписано Ларре по странности содержания. Искреннее». Однако без большой натяжки поэт мог бы дать своему стихотворению подзаголовок «Из Кольцова». Некоторые строки его – это почти перевод кольцовского «Расчета с жизнью». У Кольцова, правда, мы видим четверостишия, у Некрасова – двустишия. Но совершим «для наглядности» маленькую графическую операцию, и родство стихов нам тем более бросится в глаза.
КОЛЬЦОВ
Жизнь! Зачем ты собой Обольщаешь меня? Почти век я прожил Никого не любяНЕКРАСОВ
Я за то глубоко Презираю себя, Что потратил свой век, Никого не любяДело даже не в собственно литературном влиянии, но в родстве состояний и типов, за этими стихами стоящих. Существенна и разница. У Кольцова больше песенности. Отсюда, скажем, и тяга к привычным для него постоянным образам, переходящим из стихотворения в стихотворение (ср. «Моя юность цвела под туманом густым…» – «На заре туманной юности» и т. д., неизменные «кудри»). Некрасов гораздо литературнее уже в своей строфике. Но есть и более существенные различия. У Кольцова и здесь очень силен мотив судьбы:
Только тешилась мной Злая ведьма-судьба; Только силу мою Сокрушила борьба;У Некрасова стихотворение психологичнее, личностное. Но потому же оно становится и более социальным.
Я за то глубоко презираю себя, Что живу – день за днем бесконечно губя; Что я силы своей, не пытав ни на чем, Осудил сам себя беспощадным судом. И лениво твердя: я ничтожен, я слаб, Добровольно всю жизнь пресмыкался как раб;Разница финалов при всем сходстве особенно бросается в глаза
КОЛЬЦОВ
Жизнь! Зачем же собой Обольщаешь меня? Если б силу бог дал — Я разбил бы тебя!..НЕКРАСОВ
И что злоба во мне и сильна и дика, А хватаясь за нож – замирает рука!Финал у Кольцова, может быть, и мощнее, но у Некрасова все гораздо конкретнее: уже намечается и новый тип – разночинский, подпольный, близкий героям Достоевского. Сама злоба его, так сказать, направленнее. И злее. И мстительнее. Здесь уже не помогал и сам Ларра: во всех прижизненных изданиях Некрасова печаталось: «а до дела дойдет – замирает рука».
«Расчет с жизнью» у Кольцова точно посвящен Белинскому, как «Лес» – Пушкину. Единственная у Кольцова «Военная песня» обращена к князю П.А. Вяземскому. И не случайно. Князь Вяземский был для него как бы символом русской государственности – ощущение, подкрепленное, кстати сказать, и личными впечатлениями от вельможного могущества Вяземского, покровительствовавшего поэту-прасолу и протежировавшего ему в его тяжбах. Но и в военной этой песне Кольцов остается Кольцовым: и названа песня военной, а не солдатской, например, связана она прежде всего с традицией русского воинского эпоса. Хотя она вроде бы современна (время «при Суворове» вспоминается
как давно бывшее), герой говорит так, как говорили герои былинных времен, вечные русские богатыри: Гей, сестра, ты сабля острая! Попируем мы у подруга, Погуляем, с ним потешимся, Выпьем браги бусурманския! …Труба бранная, военная! Что молчишь? Труби, дай волю мне: В груди сердце богатырское Закипело, расходилося!Посвященная князю В.Ф. Одоевскому «Ночь» – очень чуткая реакция на художественный мир Одоевского. В 30-е годы в различных изданиях печатались произведения Одоевского, которые вышли позднее, уже в 1844 году, как единый цикл «Русские ночи». Собственно, само название будущей книги появилось впервые при публикации «Ночи первой» в первой книге «Московского наблюдателя» за 1836 год. Очевидно, «Ночь первая» произвела на Кольцова большое впечатление. Но в отличие от «Ночи первой» Одоевского «Ночь» Кольцова именно русская ночь. «Эта песня, – писал Кольцов Белинскому в декабре 1840 года, – пахнет какою-то русской балладой». Балладный сюжет ее с посещением мертвеца романтичен и как бы откликается на мистически настроенный, полный причудливых фантастических образов мир Одоевского – художника и музыканта.
Лишь зеленый сад Под горой чернел; Мрачный образ к нам Из него глядел. Улыбаясь, он Зуб о зуб стучал; Жгучей искрою Его глаз сверкал. Вот он к нам идет, Словно дуб большой… И тот призрак был — Ее муж лихой… По костям моим Пробежал мороз; Сам не знаю как, К полу я прирос. Но лишь только он Рукой за дверь взял, Я схватился с ним — И он мертвый пал. «Что ж ты, милая, Вся, как лист, дрожишь? С детским ужасом На него глядишь? Уж не будет он Караулить нас; Не придет теперь В полуночный час!..» — «Ах, не то, чтоб я… Ум мешается… Все два мужа мне Представляются: На полу один Весь в крови лежит, А другой – смотри — Вон в саду стоит!..»Баллада обычно предполагает своеобразную загадочность и недосказанность. Причины, лежащие в основе сюжетного конфликта, до конца не раскрываются. Кольцов создает сложную романтичную литературно-музыкальную композицию.
У Кольцова обычна полная иллюзия народной песни. Недаром исследователи пытались возвести и эту «Ночь» к какому-то конкретному народно-поэтическому источнику. В частности, называлась донская казачья песня «Под горой шумит речка быстрая». Надо сказать, однако, что а вообще-то кольцовские песни в сюжетах, в ситуациях к конкретным народным песням восходят крайне редко. Ему не нужна какая-то одна песня, тот или иной ее образец. Он, так сказать, нес в себе все народное творчество сразу, дух его, его идею. Выглядит натянутой и приведенная аналогия.
Суть дела не в том, чтобы обязательно найти какие-то источники кольцовских песен в народной поэзии: перед нами в виде песен Кольцова пребывает некая идеальная норма народной песни. Принципиальной разницы между народной песней и песней Кольцова нет: субъект здесь, как сказал бы Гегель, является в неразрывном единстве с жизнью и чувством целого народа. Но потому же нет принципиальной разницы и между первыми песнями Кольцова и последовавшими за ними.
Кольцовым была создана песня, становившаяся одновременно «высокой» и «низкой», «крестьянской» и «барской», литературной и народной, в общем, национальной «русской песней».
Столицы и Воронеж
Создателем именно такой песни Кольцов и явился в 1836 году в Москву, явился Кольцовым, уже гением. Правда, только в такой песне проявившимся и реализовавшимся. Кольцов и после этого времени пишет песни, но, как сказано, в принципе они уже не несут никакого нового начала и, по сути своей, не могут нести. Слишком своеобразен, целен и, так сказать, замкнут в себе этот жанр.
«1836 год, – писал Белинский, – был эпохою в жизни Кольцова».
Кольцову повезло. Он попал в самый центр московской духовной жизни. Станкевич эту зиму жил в Москве, объединяя все лучшее, что тогда вообще имела московская литература. Белинский уже приобрел свое влияние, а «Телескоп», главным критиком которого он был, становился ведущим журналом.