Колдунья
Шрифт:
Я не похожа на других — так он говорил. «Но все-таки я человек и чувствую то, что чувствуют люди». Я знаю, какая красота может быть в людях. Я видела ее в том, как женщина укладывает волосы под чепец и закручивает прекрасные локоны, а у меня были темные волосы и не было чепца. За день до того я опустила голову, чтобы попить из озера, а когда подняла ее, то в волосах запутались водоросли и водяная улитка. Целый день я этого не знала. Улитка раскачивалась на моих волосах. Она оставила на мне влажный серебристый след, и я пронесла ее через Три Сестры, так что она увидела то, что ни одной другой улитке не дано было увидеть.
Я повернулась на бок, обняла колени.
Мое сердце твердило: «Он, он…» Но разум требовал прекратить этот лепет, потому что какой в нем смысл? «Засыпай, Корраг. Хватит чувствовать то, что ты не должна чувствовать».
Я вижу, какими круглыми стали ваши глаза. Как вы смотрите на меня сквозь очки, словно я и есть та самая шлюха, которой меня так часто называли, — потому что «шлюха» всегда следует за «ведьмой». Что за ужасное слово! Что за липкая паутина, опутывающая девушку, — однажды брошенное, оно оставляет метку. Меня тоже заклеймили им. Я и сейчас чувствую его жжение.
«Шлюха». Оно заставляет меня вспомнить свою английскую жизнь, потягивающихся серых кошек и мать, которая возвращалась на рассвете,
Это слово всегда произносят со страхом. Потому что только женщина с сильной волей и мудрым сердцем бросает вызов законам. И все люди в Торнибёрнбэнке боялись Коры, потому что понимали: она знает себя и живет такой жизнью, на которую другие бы не отважились. А некоторые, может быть, втайне мечтали узнать, каково бывает лунной ночью на болоте, когда в душе звучит волчий зов, но их собственный волк был ими же заперт в клетку и заморен почти до смерти. Кора в таком случае была «шлюхой». Они знали, какая сила таится под темно-красными юбками.
Но я — это я, не так ли? Дочь своей матери, да, но, кроме того, я сама. И вы просидели тут со мной достаточно, чтобы понять: я позволила своему волку бежать, куда ему вздумается. Когда сидела, скрестив ноги, на ночной горе и ждала, ждала, ждала, пока не поднимется солнце и не наступит день.
Вы знаете, что я была создана для одиночества. Но жила я в основном для людей.
Я хотела любви, мистер Лесли. «Не люби», — сказала Кора, но я хотела, хотела найти любовь и чтобы она была необыкновенной. Я твердила себе: «Я не одинока», и я действительно была не одна, потому что находила столько утешения в том, как колышутся деревья и как капает дождь, даже моя кобыла и куры были мне хорошими друзьями. Но время от времени я ощущала пустоту. Я лежала на вереске, поворачивала голову и рассматривала его, любовалась его цветом, вдыхала его аромат и страстно желала, чтобы рядом находился человек, который смотрел бы на облака вместе со мной.
Разве я не всегда старалась быть доброй? Ко всем живым существам?
Гормхул назвала его: «Твой…» Но он не был моим.
Я вот что скажу. Если «шлюха» — это огонь, то я лед. Если «шлюха» это полночь без звезд и луны, без комет, которые оставляют за собой хвост призрачного света, тогда я — сияние. Белое, как молоко.
Джейн, я ходил там, где ходила она, и видел то, что видела она. У нее дар! Я пишу это у себя в комнате, как всегда. Но она так красноречиво рассказывает о своей дикой жизни, о жизни среди вереска, мха и камней, что мне кажется, будто я тоже там. Это очарование? Это мастерство? Все, о чем она говорит, близко мне. Я шагал по берегу моря нынче вечером, и мне казалось, что это река Кое и что дома, мимо которых я прохожу, — это горы. Я зашел в комнату, где есть очаг, и занавески, и мои книги, и вдруг мне захотелось на миг все эти блага обменять на дом в глуши под звездным небом. Я ощущал волшебство, когда она рассказывала свою историю.
Не иначе, во мне живет тоска по дому. Похоже, я стал излишне чувствительным. Мне не хватает здесь той уверенности и надежды, что была у меня в Эдинбурге. Уже не кажется столь важным рассказ Корраг о злодеянии; во мне поселилась печаль, на мои плечи легло бремя, для которого мне и слова-то не подобрать. Может, именно из-за этой печали я так глубоко погружаюсь в историю узницы. Я согласен с тем, что природа способна исцелять — сменой сезонов, каплями дождя. Возможно, мы слишком далеки от природы.
Вернемся к Ардкингласу.
Он и в самом деле шериф. Колин Кэмпбелл Ардкинглас — низенький пухлый человечек с такой светлой кожей, что она даже бледнее, чем у большинства жителей этой страны. Когда он принял меня, мне показалось, что он совсем болен. Под глазами у него легли тени, увидев которые я спросил:
— Я не вовремя, сэр? Я могу зайти позже…
Но он покачал головой и ответил:
— Нет-нет. Заходите. У меня всегда найдется время для священника. По вашему голосу я понял, что вы проделали долгий путь.
Какое же у него прекрасное жилище! Если я когда-то сомневался, что у семейства Кэмпбелл есть деньги, то все сомнения отпали в его кабинете, который лучше, чем те, что я видел в Эдинбурге. Гигантский камин, Джейн! В нем можно зажарить свинью, и от него разливается приятный свет на стекло и деревянные стены. Хозяин предложил мне виски, но я вежливо отказался, потому что выпивка одурманит ум, а мне сейчас нужна светлая голова, как мне кажется. Он плеснул себе в стакан, но ни выпивка, ни жар очага не прибавили краски его щекам. Он оставался призрачно-бледен.
— Чем я могу вам помочь? — спросил он.
Я назвал свое ненастоящее имя и фальшивую цель (Господь простит мне эту ложь, ведь она была сказана во имя его и ради блага народа). Я довольно пространно объяснил, что желаю освободить мир от вероломства, от еретиков и язычников и это тот путь, что указал мне Господь. Без сомнения, я говорил искренне. Не без некоторого лукавства я сказал, что слышал о его набожности и уверен: он любезно окажет мне помощь.
— Несомненно, — кивнул он. — Я сделаю все, что в моих силах. Мы можем возлагать надежды на цивилизованный мир.
Я заметил, как быстро он выпил виски и налил вторую порцию.
— Могу я задать вопрос, сэр, о Гленко?
Что ж, Джейн, я увидел, как он вздрогнул. «Вздрогнул» — это слишком мягко сказано; он изменился в лице, даже присел, словно название долины ударило по его психике. Он сглотнул и выпрямился:
— Если вы приехали освободить нас от тьмы, очень жаль, что вас не было здесь месяц назад.
— Я слышал, что была резня. И что ее устроили люди короля.
Он поднял на меня глаза. Выражение его лица смягчилось.
— Да, стоило ли надеяться, что никто не заговорит о тех смертях, ведь они были… Такая жестокость! Ни одно живое существо не заслуживает подобной участи… Можно ли найти этому оправдание?
Я спросил его о клятве.
— Клятва? — Он кивнул. Затем осушил стакан одним глотком. — О да, они пришли. Он пришел, Маклейн. Пришел поклясться в верности Вильгельму, принял решение… Он был у меня здесь — здесь! На том самом месте, где теперь сидите вы! Бедняга… Он преодолевал милю за милей по ужасной погоде и почти ничего не ел, а ведь он был не молод, сэр. Совсем не молод.
— Он опоздал, как я слышал?
— Да, это так. Он пришел в Инверлохи в канун Нового года. Я дурно обошелся с ним, мистер Гриффин. Я отругал его — «Почему в Инверлохи?» Хорошо известно, что полковник Хилл из форта — друг хайлендеров и он делает для них все, что в его силах, но он не мог принять клятву. Это должен был сделать я, сэр! Моя обязанность, и только моя! И как только Маклейн уехал на север…
Он вновь налил себе. Он смотрел на налитый
виски, катая его по стенкам стакана.— Никогда в жизни, сэр, я не забуду, каким он был, когда стоял здесь, в этой комнате. Снег на его плечах. Слезы…
— Слезы? Маклейн плакал?
Ардкинглас кивнул:
— Он умолял меня. Просил принять клятву, несмотря на опоздание. Он сказал: «Снег нас задержал! Но я и мои люди теперь слуги короля». Он умолял. Это было дикое зрелище: человек такой стати и свирепости, человек такой репутации рыдает передо мной.
— Вы приняли его клятву?
— Да. Я сделал это. Мы пожали друг другу руки, и он уехал, думая, что он теперь в безопасности. Что его клан… — он сделал глоток, — в безопасности…
— Почему же над ними все равно нависла опасность? Вы же приняли их клятву? Нет сомнений, что маленькое опоздание может быть прощено…
Ардкинглас пробормотал:
— Я думаю, что они просто ухватились за возможность избавить мир от людей из Гленко.
— Они?
Но он не захотел продолжить этот разговор.
Мне было удивительно слышать о сантиментах Маклейна. Слезы? У такого воина? Но Корраг уверяла меня, что все мы люди и все мы можем испытывать человеческие чувства. Он любил своих людей. Кроме того, он был человеком настроения, судя по рассказам Корраг. Могу предположить, что Ардкинглас не пил так до Гленко. Могу предположить, что он никогда не был таким бледным.
Уходя, я сказал:
— Сэр, простите мою дерзость. Но пленница… Ведьма… Ее должны сжечь? Это столь же немилосердное и нецивилизованное событие, как вся хайлендская война. Нельзя ли ее избавить от этой жестокой смерти? Или повесить, по крайней мере?
Он кивнул:
— Я не против. Я не знаю, что она совершила. Но все равно это не я держу ее здесь.
— Разве не вы главный судья графства?
— Да, это так. Но вы слышали о человеке по имени Стайр? — спросил он. — Джон Далримпл, владетель Стайра. Ведьму заточили по его приказу. Это по его воле она умрет, и я выполню этот приказ, как он выполняет приказы короля…
— Итак, она должна быть сожжена?
— Да, должна… — он набрал полный рот виски, глотнул, — словно мы видели мало смертей…
По крайней мере, Джейн, я попытался. Я сделал все, что мог, чтобы спасти ее. Я просил у главного судьи сохранить ей жизнь — что еще я мог сделать?
Напишешь мне еще? О твоих простых ежедневных делах. О цветах, что ты ставишь в вазы, и где ты расставляешь эти вазы. В комнате для рисования? Или на столике в холле? Но я глупец, какие цветы могут быть в это время? У вас не идет снег, пишешь ты, но все еще холодно и сыро. Луковицы все еще надежно упрятаны в земле.
Напиши о своих гобеленах. О том, как наши сыновья ужинают, по обыкновению сидя рядком. Напиши о том, что ты делаешь перед сном. О чем ты думаешь, прежде чем погасить свет.
VI
Говорят, что если раненый человек поест мяты, то никогда не сможет излечиться от раны.
Когда мы долго не видим неба, то вспоминаем о том, которое видели когда-то.
А здесь у меня нет неба. Лишь камни и сырость, лишь порванная паутина, и нет больше паучьих лапок, чтобы ее залатать. Поэтому я думаю о небесах, что видела раньше. О самых прекрасных, что были в моей жизни, — я говорю не только о чистом голубом небе или о летних облаках, гонимых ветром. Они хороши. Но не о них я думаю в своих оковах.
Я думаю о небесах Шотландии. В моей первой, английской жизни бывали величественные рассветы, но я, молодая, не вглядывалась в них, как это делают женщины со смятенным сердцем. В Шотландии мое сердце было в смятении. Я смотрела на мир более мудрыми глазами, и, когда я скакала на север на своей кобыле, я впервые подняла голову и вгляделась в то, что надо мной. Во времена «ни то ни сё» мы видели такие небеса, что я думала, это дар — облеченное в воздушные формы обещание чего-то. Мы шагали сквозь влажный лоулендский туман, и перед нами открывалось красное солнце, светящее на болотистую землю. Красный шар среди темно-серого утра. Я вижу это сейчас.
Или расколотое небо в Раннох-Муре. Дождь закончился, последние облака разломил тонкий солнечный луч, и озера светились серебряными бликами. Я зачарованно смотрела. И думала: «Надо сохранить это состояние в своей душе», словно знала, что однажды у меня не будет неба, в которое я смогу вглядываться.
Буйное небо долины.
Сотни тысяч звезд, летящих сквозь тьму.
И я думаю о закате, которым мы с Аласдером любовались на холме Сосок. Я не смотрела на него, но знала, что солнечные лучи падали на его лицо. Я знала, что красный луч запутался в наших волосах и что если бы я повернулась и посмотрела, то увидела бы, как он пылает, а если бы он посмотрел на меня, то увидел бы, что я пылаю тоже, а мои глаза светятся. Я думала: «Взгляни на меня. Повернись, ведь в этот краткий миг я красива. Я редко бываю такой, как сейчас. И я стою рядом с тобой». Но мы оба смотрели на закат. Горизонт сверкал красным заревом.
Он сказал:
— Где-то там Западные острова. Земля моих предков.
Я запомнила.
Слышите: «Кап… кап…»
Для меня все хуже и хуже. Все громче и громче. Я думаю, что на рыночной площади уже по-настоящему сходит снег с веревок и бочек, со столбов и дров.
«Уже недолго», — сказал тюремщик.
Сегодня он пьян. Он спал у моей двери, а еще сыпал проклятиями. Я много слышала в своей жизни проклятий, но его, пожалуй, ужаснее всех. Он произнес кое-что отвратительное о Боге, и я рада, что вас тогда не было рядом.
Что хуже: богохульствовать или выступать против короля?
Слово «ведьма» хуже, чем «якобит»?
Я не знаю. Вот вы говорите, сэр, что Вильгельм ненавидит якобитов и хочет избавить от них свою нацию, но почему-то сжечь собираются не их, а меня.
Макдоналды. У вас с ними общая цель. Победа якобитов. Вернется ли Яков обратно и станет ли королем? Будущее покажет. Оно рассудит нас. Однажды — через сотню лет, через две или три — люди, произнося «якобит», будут понимать, что значит это слово и к чему оно привело. Они будут знать, чем все закончилось, — если вообще закончится.
Нас уже не станет тогда. Ни вас, ни меня.
Меня не станет быстрее, конечно.
Разговоры о политике жужжали, как пчелы в июне. Они носились в воздухе, и я слышала их отголоски везде — в шепоте на речном берегу и в выкриках на склонах холмов. Слово «Ахалладер» гулом разносилось по долине, и даже мой олень тряс головой и держался подальше. Я выследила его на вершинах. Он сбросил рога, но я знала, что это он. Он стоял неподвижно, подняв копыто.
Я не понимала этого слова. Мне было не до того — у меня образовалось нечто вроде небольшой фермы. Со мной жили семь кур, потому что одна из моих девочек сошлась с петушком и вот что получилось. Три яйца ей высидеть не удалось. А из пяти вылупились цыплята, вначале они были желтыми, суетливыми и ныряли под хвост матери, когда мимо проходила корова. Они росли потихоньку и вскоре сами копошились в грязи и откладывали яйца. Они все рассаживались на орехе в те длинные летние ночи.