Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Коллекция (Сборник)
Шрифт:

Охотно признаю, кое-какие страницы ему удались, но и эти страницы меня не спасут, ведь лучшим в них он не обязан ни себе, ни другим, а только языку и традиции. Так или иначе я обречен исчезнуть, и, быть может, лишь какая-то частица меня уцелеет в нем. Мало-помалу я отдаю I ему все, хоть и знаю его болезненную страсть к подтасовкам и преувеличениям. Спиноза утверждал, что сущее стремится пребыть собой: камень — вечно быть камнем, тигр — тигром. Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных переборах гитары. Однажды я попытался освободиться от него и сменил мифологию окраин на игры со временем и пространством. Теперь и эти игры принадлежат Борхесу, а мне нужно придумывать что-то новое. И потому моя жизнь — бегство, и все для меня — утрата, и все достается забвенью или ему, другому.

Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу

(перевод Б. Дубина)

Из книги «ИНОЙ И ПРЕЖНИЙ»

Голем

Когда и впрямь (как знаем из «Кратила») Прообраз вещи — наименованье, То роза спит уже в её названьи, Как в слове «Нил» струятся воды Нила. Но имя есть, чьим гласным и согласным Доверено быть тайнописью Бога,
И мощь Его покоится глубоко
В том начертанье — точном и ужасном.
Адам и звезды знали в кущах рая То имя, что налетом ржави Грех (по учению Каббалы), из яви И памяти людей его стирая. Но мир живёт уловками людскими С их простодушьем. И народ Завета, Как знаем, даже заключенный в гетто, Отыскивал развеянное имя. И не о мучимых слепой гордыней Прокрасться тенью в смутные анналы — История вовек не забывала О Старой Праге и её раввине. Желая знать скрываемое Богом, Он занялся бессменным испытаньем Букв и, приглядываясь к сочетаньям, Сложил то Имя, бывшее Чертогом, Ключами и Вратами — всем на свете, Шепча его над куклой бессловестной, Что сотворил, дабы открыть из бездны Письмен, Просторов и Тысячелетий. А созданный глядел на окруженье, С трудом разъяв дремотные ресницы, И не поняв, что под рукой теснится, Неловко сделал первое движенье. Но (как и всякий) он попался в сети Слов, чтобы в них плутать всё безысходней: «Потом» и «Прежде», «Завтра» и «Сегодня» «Я», «Ты», «Налево», «Вправо», «Те» и «Эти» Создатель, повинуясь высшей власти, Творенью своему дал имя «Голем», О чём правдиво повествует Шолем — Смотри параграф надлежащей части.) Учитель, наставляя истукана: «Вот это бечева, а это — ноги», — Пришёл к тому, что — поздно или рано — Отродье оказалось в синагоге. Ошибся ль мастер в написаньи Слова, Иль было так начертано от века, Но силою наказа неземного Остался нем питомец человека. Двойник не человека, а собаки, И не собаки, а безгласой вещи, Он обращал свой взгляд нечеловечий К учителю в священном полумраке. И так был груб и дик обличьем Голем, Что кот раввина юркнул в безопасный Укром. (О том коте не пишет Шолем, Но я его сквозь годы вижу ясно. К Отцу вздымая руки исступлённо, Отцовской веры набожною тенью Он клал в тупом, потешном восхищенье Нижайшие восточные поклоны. Творец с испугом и любовью разом Смотрел. И проносилось у раввина: «Как я сумел зачать такого сына, Беспомощности обрекая разум? Зачем к цепи, не знавшей о пределе, Прибавил символ? Для чего беспечность Дала мотку, чью нить расправит вечность, Неведомые поводы и цели?» В неверном свете храмины пустынной Глядел на сына он в тоске глубокой... О, если б нам проникнуть в чувства Бога, Смотревшего на своего раввина!

(перевод Б. Дубина)

На полях «Беовульфа»

Порою сам дивлюсь, что за стеченье Причин подвигло к безнадежной цели — Вникать, когда пути уже стемнели, В суровые саксонские реченья. Изношенная память, тратя силы, Не держит поворяемое слово, Похожая на жизнь мою, что снова Ткет свой сюжет, привычный и постылый, А может (мнится мне), душа в секрете Хранит до срока свой удел бессмертный, Но твердо знает, что её безмерный И прочный круг объемлет все на свете? Вне строк и вне трудов стоит за гранью Неисчерпаемое мирозданье.

(перевод Б. Дубина)

Загадки

Я, шепчущий сегодня эти строки, Вдруг стану мёртвым — воплощённой тайной, Одним в безлюдной и необычайной Вселенной, где не властны наши сроки. Так утверждают мистики. Не знаю, В Раю я окажусь или в геенне. Пророчить не решусь. В извечной смене — Второй Протей — история земная. Какой бродячий лабиринт, какая Зарница ожидает в заключенье, Когда приду к концу круговращенья, Бесценный опыт смерти извлекая? Хочу глотнуть забвенья ледяного И быть всегда, но не собою снова. (перевод Б. Дубина)

Алхимик

Юнец, нечетко видимый за чадом И мыслями и бнениями стертый, С зарей опять пронизывает взглядом Бессонные жаровни и реторты. Он знает втайне: золото живое, Скользя Протеем, ждет его в итоге, Нежданное, во прахе на дороге, В стреле и луке с гулкой тетивою. В уме, не постигающем секрета, Таимого за топью и звездою, Он видит сон, где предстает водою Все, как учил нас Фалес из Милета.
И сон, где неизменный и безмерный
Бог скрыт повсюду, как латинской прозой Геометрично изъяснил Спиноза В той книге недоступнее Аверна...
Уже зарею небо просквозило, И тают звезды на восточном склоне; Алхимик размышляет о законе, Связующем металлы и светила. Но прежде чем заветное мгновенье Придет, триумф над смертью знаменуя Алхимик-Бог вернет его земную, Персть в прах и тлен, в небытие, в забвенье.

(перевод Б. Дубина)

Море

Ещё из снов (и страхов) не свивало Сознанье космогоний и преданий, И не мельчало время, дни чеканя, А море, как всегда, существовало. Кто в нем таится? Кто колышет недра, С землей в извечном и бесплодном споре? Кто в тысяче обличий — то же море Блистаний, бездн, случайности и ветра? Его встречаешь каждый раз впервые, Как все, что неподдельно и исконно: Тускнеющую кромку небосклона, Луну и головни вечеровые. Кто в нем таится? Кто — во мне? Узн'aю, Когда окончится тщета земная.

(перевод Б. Дубина)

Из книги «ХВАЛА ТЬМЕ»

Джеймс Джойс

Дни всех времен таятся в дне едином со времени, когда его исток означил Бог, воистину жесток, срок положив началам и кончинам, до дня того, когда круговорот времен опять вернется к вечно сущим началам и прошедшее с грядущим в удел мой — настоящее — сольет. Пока закат придет заре на смену, пройдет история. В ночи слепой пути завета вижу за собой, прах Карфагена, славу и геенну. Отвагой, Боже, не оставь меня, дай мне подняться до вершины дня.

Кембридж, 1968

Хвала тьме

Старость (как ее именуют другие) это, наверно, лучшее время жизни. Зверь уже умер или почти что умер. Человек и душа остались. Я живу среди призраков — ярких или туманных, но никак не во мраке. Буэнос-Айрес, прежде искромсанный на предместья до самой бескрайней равнины, снова стал Реколетой, Ретиро, лабиринтом вокруг площади Онсе и немногими старыми особняками, которые все еще называем Югом. Мир мне всегда казался слишком подробным. Демокрит из Абдер ослепил себя, чтобы предаться мысли; время стало моим Демокритом. Моя полутьма безболезненна и неспешна, скользит по отлогому спуску и похожа на вечность. Лица друзей размыты, женщины — те же, какими были когда-то, а кафе, вероятно, совсем другие, и на страницах книг — ни единой буквы. Кого-то, должно быть, пугают такие вещи, а для меня это нежность и возвращенье. Из всех поколений дошедших доныне текстов я в силах прочесть немного: только то, что читаю на память, читая и преображая. С Юга и Запада, Севера и Востока дороги сбегаются, препровождая меня к моему сокровенному центру.

(перевод Б. Дубина)

Из книги «СООБЩЕНИЕ БРОУДИ»

Злодейка

Говорят (хотя слухам и трудно верить), что история эта была рассказана самим Эдуарде, младшим Нильсеном, во время бдения у гроба Кристиана, старшего брата, умершего естественной смертью в тысяча восемьсот девяносто каком-то году, в округе Морон. Но точно известно, что кто-то слышал ее от кого-то той долго не уходившей ночью, которую коротали за горьким мате, и передал Сантьяго Дабове, а он мне ее и поведал. Многие годы спустя я снова услышал ее в Турдере, там, где она приключилась. Вторая версия, несколько более подробная, в целом соответствовала рассказу Сантьяго — с некоторыми вариациями и отступлениями, что является делом обычным. Я же пишу эту историю теперь потому, что в ней как в зеркале видится, если не ошибаюсь, трагическая и ясная суть характера прежних жителей столичных окрестностей.

Постараюсь точно все передать, хотя уже чувствую, что поддамся литературным соблазнам подчеркивать или расписывать ненужные частности.

В Турдере их называли Нильсены. Приходский священник сказал мне, что его предшественник был удивлен, увидев в доме этих людей потрепанную Библию в черном переплете и с готическим шрифтом; на последних страницах он заметил помеченные от руки даты и имена. Это была единственная книга в доме.

Беспорядочная хроника Нильсенов, сгинувшая, как сгинет все. Дом, уже не существующий, был глинобитный, с двумя патио: главным, вымощенным красной плиткой, и вторым — с земляным полом. Впрочем, мало кто там бывал. Нильсены охраняли свое одиночество. Спали в скупо обставленных комнатах на деревянных кроватях. Их отрадой были конь, сбруя, нож с коротким клинком, буйные гульбища по субботам и веселящее душу спиртное. Знаю, что были они высоки, с рыжими гривами. Дания или Ирландия, о которых они, пожалуй, не слыхивали, была в крови этих двух креолов. Округа боялась Рыжих: возможно, они убили кого-то. Однажды братья плечом к плечу дрались с полицией. Говорят, младший как-то столкнулся с Хуаном Иберрой и сумел постоять за себя, что, по мнению людей бывалых, многое значит. Были они и погонщиками, и шкуры дубили, и скот забивали, а порой и стада клеймили. Знали цену деньгам, только на крепкие напитки и в играх они не скупились. Об их сородичах никто не слыхивал, и никто не знал, откуда они сами явились. У них была упряжка быков и повозка.

Обликом своим они отличались от коренных обитателей пригорода, некогда давших этому месту дерзкое имя Баламутный берег. Это и еще то, чего мы не ведаем, объясняет крепкую дружбу двух братьев. Повздорить с одним означало сделать обоих своими врагами.

Нильсены были гуляки, но их любовные похождения пока ограничивались чужой подворотней или публичным домом. Поэтому было немало толков, когда Кристиан привел к себе в дом Хулиану Бургос. Он, конечно, обзавелся служанкой, но правда и то, что дарил ей красивые побрякушки и брал с собой на гулянья. На скромные гулянья соседей, где отбивать чужих девушек не было принято, а в танцах еще находили великую радость. У Хулианы были миндалевидные глаза и смуглая кожа; достаточно было взглянуть на нее, как она улыбалась в ответ. В бедном квартале, где труд и заботы иссушали женщин, она выглядела привлекательной.

Поделиться с друзьями: