Колокола (сборник)
Шрифт:
— ...Я ждала, ждала. Я всю ночь в тот раз проревела. А ты даже не помнишь... Забыл, что мы целовались!
Молчание.
— Ну что ж, ну что ж... Все вы, ребята, одним миром мазаны.
— Между прочим, Кира... откуда у тебя эта отвратительная привычка — не здороваться с человеком?
— Не знаю... Иногда я словно какая-то сумасшедшая. Как будто бы меня нет.
— До того вырождаешься, что забываешь такие слова, как «здравствуйте» и «до свидания»?
— Севка, брось!.. Я хотела тебе рассказать, пока не забыла...
— И далась же тебе эта Зойка!
— И вовсе она не «эта»... Я Зойку люблю и ею горжусь. Погоди, погоди... В общем, когда мы были в седьмом, нам задали Евгения Онегина. И она написала, что это произведение нереалистическое, потому что по настоящей правде активная роль в любви принадлежит самцу.
Он остановился и захохотал. Хохотал так громко, так искренне, что все на него оглядывались.
— Что с тобой. Ты с ума сошел?
— Извини. Минутку. Ха-ха-ха-ха!..
Широко раскрыв глаза, она озабоченно наклонилась к нему. И он ее бегло и быстро поцеловал.
— Да ты что? Посредине улицы?.. На глазах у народа?.. Какой ты... циничный, циничный!
— Прости, Кирок... В самом деле, это нехорошо.
Она зажмурилась и, прикрывая лицо, побежала прочь...
Бодро мчались они вдоль улицы.
Выбившись из сил, она ворвалась в чужой подъезд. Остановилась раздавленная. Якобы подкошенная стыдом.
Помолчали.
— Поклянись, что больше ты никогда, никогда, никогда... Что это было в последний раз!
— Клянусь! Если хочешь — пожую землю.
Она сделала над собой усилие и расплакалась. У доброго малого сжалось сердце. Он принялся целовать ее плачущие глаза, платье, руки; гладил Кирины брови, влажные щеки.
— Но ты же клялся... Клялся! Ты землю ел...
— Да. Но что же мне делать, если активная роль...
...Пустынными стали улицы. Тут и там раздавались чьи-то шаги, такие отчетливые в тишине городской ночи...
Солдаты, несшие караул у Ленинского Мавзолея, стояли недвижные, бессменные, как мгновения, — ибо время движется, солдаты сменяются, но неизменны мгновения во времени: в каждых сутках — часы; в месяцах — сутки; а год дробится на месяцы... Такова жизнь...
Дробятся темные воды Москвы-реки... Погасло одно окно, четыре, шесть, десять... Редкими стали световые дробящиеся дороги.
Ночь. На смену ей, как оно и положено, грядет утро.
— Сева, я пить хочу.
— Здесь, Кирилл, понимаешь ли, где-то близко был автомат. Вот! Погоди, у меня в кармане есть мелочишка.
Они пили воду с сиропом и без сиропа. Они чокались и, сталкиваясь носами, пили одновременно из одного стакана.
Он все бросал и бросал в автомат трехкопеечные монеты... Подставив руки, она набрала в ладони пузырившейся воды, умыла лицо.
Осторожны шаги городского солнца. Тихо выкатило оно на площадь. Проехал, твердо помня свои дневные обязанности, грузовичок, развозящий хлеб. Промчалась «скорая помощь».
Прохожий.
Еще один...— Значит, сегодня вечером?
Взмах ресниц.
— Где?.. Давай на площади Пушкина.
— Что ж. Давай.
— В котором часу?
— В шесть. Только, пожалуйста, не опаздывай, Севка...
Она поднимается вверх по лестнице. Как ни странно, но двери распахиваются мгновенно. У дверей — одетая Мария Ивановна. Глаза ее сухи и страшны. А лицо заплакано.
— Ты... Ты жива?!
— Ой, мама... Какая ты скучная!
— Знаешь ли, раньше сама народи детей... А потом, потом...
Слов недостало. Мария Ивановна размахнулась и отпустила Кире увесистую пощечину.
— А-а! — заорала Кира.
...Сделалось тихо.
— Погляди-ка в щель... Как же так, не узнала, не расспросила? Если что с ней случится, я... я... — бормотал подвыпивший от тоски и тревоги Зиновьев. — Ты думаешь, наша дочь — обыкновенная девушка?.. Нет!.. А ну погляди-ка в щель... Помнишь, в школе у них девчонка спрыгнула с лестницы! С четвертого этажа... Из-за матери. Крикнула: «Пожалеешь!» — и головой вниз... Пусть как хочет, что хочет... Пойди погляди-ка в щель! Тоже мать... Э-эх! Да лучше бы ты меня варом обварила!.. Да лучше бы ты у меня руку оттяпала... Правую. На, бери.
— Пара пятак, — отвечала Мария Ивановна. — Яблочко от яблоньки недалеко катится. Отцова дочка — вот она кто, твоя «необыкновенная»!
О СОСТРАДАНИИ
— Это ты, Всеволод? А мы-то думали, может, ты укатил в Питер.
— Надо будет — укачу в Питер.
(Старик и Сева, одинаково властные, не давали друг другу спуску.)
— Когда же и погулять-то, если не смолоду! — осторожно вмешалась мать. — Он ни разу не приходил выпивши. Нет у нас на него обиды.
— Молчи! Ты ему не судья! Ты ему потатчик!.. Еще бы недоставало, чтоб выпивши!.. Не время вроде бы для гулянок... А ежели подоспело — пусть женится. Что ж!..
— Ты уж скажешь, отец, — заскрипев пружинами, робко сказала мать.
Сева, не соизволяя ответить, прошел к себе. Он хлопнул дверью так громко, что разбудил Катю.
— Сева!.. Она меня била... Била!..
— Кто избил? Что случилось? Говори толком. Тише, на нас оглядываются... Ну? Говори.
Кира не в силах была говорить. Упав на скамейку, она заплакала и вдруг — он не сразу понял это и от срама зажмурился — прижалась с маху к его плечу.
Они сидели в одном из самых людных городских скверов, в час пик. Он чувствовал сквозь рубаху тепло ее слез, она жалась к нему, как будто хотела в него вдавиться. И... такова уж беспримерная несправедливость жизни — в эту минуту первой (и полной) Кириной искренности ему захотелось отодрать ее от себя, как отдирают вцепившегося котенка... Только то он и видел, что ее сутулую спину и острые, шершавые, вздрагивающие локти.