Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однажды, в сентябрьский вечер, и не очень поздно: так, часов в семь, вспыхнул этот огонек слишком ярко, так ярко, что через несколько минут занялся весь мукосеевский дом, и вспылал, как костер. Ни одного удара в набат не раздалось с колокольни, пока весь домишка не полыхал купиной непогасимой: все прозевал Николка — и огонек, и огоньки, и огонь, и огнище. Ударили, правда, с колокольни в набат, но тогда уж, когда одни головешки догорали от мукосеевского дома, да и ударил-то Чумелый, прибежавший на пожар с реки, а Николка лежал себе в каморке и ничего не слышал.

Несколько

человек не поленилось, влезли на колокольню. Стыдили Николку:

— Набатчик! Собственный домок не устерег!

Николка покорно соглашался:

— Проспал.

Сам Чумелый, готовый каждому горло перегрызть за Николку, молчал и не без укоризны посматривал на своего старш'oго.

С тех пор прекратились вредные умствования о ненужности каланчи. Кто пытался, было, скуки ради, поднять их, тому легко затыкали рот:

— Что вы! Какой Николка сторож? Собственного дома устеречь не мог.

Вольнодумцы смолкали, назначение каланчи и сонного пожарного на ней утвердилось неколебимо, хоть старинщик Хлебопеков и утверждал упрямо, что один только раз Николка «набат проспал, а один раз невзачёт».

8.

На Светлой неделе положен целодневный звон. В писанный устав никто из темьянцев, кроме духовенства, не заглядывал, но уставный увет исполнялся в Темьяне прилежно. Весенним дождем сквозь солнце лился над Темьяном семидневный звон.

Николка не звонил. Нестройно, гульливо и весело звонили доброхоты. Николка сидел в каморке. В оконный проруб в кирпичной толще колокольни было видно, как, источая розовое золото, приникало к окоему апрельское солнце. Николка прислушивался к звону. Звон на Святой молодел и кропил своей молодостью и сады, и дома, и людей. Вдруг в веселый его гул что-то врезалось чужое, з'oвкое, тревожное. Похоже, будто в веселом пламени красного звона зачадила черная горькая головешка синим печальным огнем. Николка подумал про головешку, а его окрикнул с порога Ванька, дьячков сын:

— Что тебе?

— Не вели, дяденька: он весь звон портит. Равно, на похороны ударяет.

Николка пошел к колоколам.

Мальчишки, как воробьи, гомошились и шумели под колоколами, и из их шума и гомона рождалась нестройная гульба пасхального звона. В городе давно уже принялись за работу, уныло тянулся послепраздничный сонный труд и праздник усох, как полая вода на лугах. Подростки и дети одни выполняли веселый увет целодневного звона. В неумчивую эту гульбу врывались теперь чужие звуки тревоги и тоски.

Николка сразу понял, откуда они: в стороне от пестрой припечалившейся детворы стоял парень в суровой рубахе и тихо и упорно ударял в Плакуна. Он, должно быть, и сам не слышал, каким тревожным и нестройным звуком отвечал ему старый Плакун. Звук был слаб и немощен, но до того несозвучен с весенним молодым звоном, будто нарочно перечил ему осенним унылым перекором.

Николка крикнул парню:

— Перестань.

Парень обернулся и выпустил веревку.

Перекор прекратился. Весенний ливень зашумел веселей и неудержимей. Парень усмехнулся жалко и растерянно. Лицо у него было худое, с серовато-синим пеплом, подсыпанным в глубокие впадины глаз. Голубые большие глаза в красных ободках от бессонницы смотрели с установившейся, неотходной тоской .

— А разве нельзя? — спросил он вяло.

— Нельзя. Пасха теперь, а ты словно к выносу перезваниваешь.

Парень еще ушибленнее улыбнулся. Николка позвал его:

— Пойдем ко мне.

Парень побрел за ним в каморку. Он сел на табуретку, потрогал красное, наполовину обколупленное яйцо на столе, откатил его к сторонке, потом опять подкатил поближе к себе и сколупнул ногтем крошечный краешек скорлупки.

— Чудной ты, — сказал Николка, наблюдая его. — Есть, что ли, хочешь?

— Дай, — просто ответил парень.

— Ну, ешь яйцо. Вот тебе хлеб. Соль там вон, в солонице.

Парень ел по-чудному: откусит яйца, до скорлупы; потом сколупнет немного скорлупы, опять откусит. Посолить забыл, а когда съел яйцо, суетливо стал тыкать куском хлеба в солоницу.

Николка его остановил:

— По-Iудиному, в солоницу макаешь. Не след.

Парень улыбнулся растерянно.

Николка спросил:

— Да ты чей?

Словно обрадовавшись, парень заговорил:

— С Обруба. Сапожник я. Василий Дементьев, может быть, слышал? С Обруба, возле колодца. Дикий дом направо.

— Не слыхал.

Николка отвернулся на минуту в шкапчик: поискать еще еды для парня; когда нашел обрезок жиру от ветчины, — парень сидел с таким же невидящим серым лицом. С каким звонил.

— Поешь вот еще.

Василий покачал головой и встал.

— Я пойду.

— Куда ж ты пойдешь?

— Пойду, — упрямо повторил парень.

Николке стало досадно.

— Ну и иди! Кто тебя держит? А зачем давеча звон перебивал?

Парень задержался у порога, присел на постель, молвил, дернув лицо в жалкую косящую улыбку:

— Марья Егоровна у меня умерла.

Николке было неприятно смотреть на его улыбку, и не нравилось, что правая ластовица рубахи была надорвана и в нее проглядывало тело. Он наложил руку на плечо Василья, удерживая его на постели, и сказал строго:

— Какая Марья Егоровна? Говори толком.

— Жена, — тихо проговорил парень.

— Что ж, она у тебя болела, что ли?

— На речке простудилась, белье полоскала. Слегла. Жар был.

— Доктора звали?

— Не поспели. Отошла.

— С тобой-то долго жила?

— Полутора годов нет.

— Что ж теперь делать? Все помрем.

Николкины слова были все суше и суше, но рука его не выпускала плеча, и Василий чувствовал, что главное и нужное ему в Николке были не слова, а рука, державшая его плечо. Когда он крепче это почувствовал, ответив на все, что спрашивал Николка: где похоронили? в чем положили покойницу? и, выждав, не спросит ли еще, — он вдруг наклонился над ухом Николки и шепнул ему:

— Приходила ко мне.

Поделиться с друзьями: