Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Колокольчик в синей вышине
Шрифт:

В отличие от школы, где положено было, готовясь к уроку, вызубрить заданное «от сих до сих» и потом барабанить «близко к тексту», мы увидели здесь, что об одном и том же можно думать по-разному, спорить, не соглашаться. Здесь читали стихи, пели, выступали с докладами, артисты разыгрывали сцены из спектаклей — и после каждого выступления возникало обсуждение, столкновение мнений, любой, кто хотел, мог в нем участвовать. Понятно, сами мы дрейфили выйти к помосту в глубине зала, где черным лаком блестел рояль и откуда с жаром выступали ораторы. Зато вместе со всеми хлопать, смеяться, шуметь, одобряя или негодуя,— это нам позволялось. Что же до споров между собой, то после каждой «пятницы» нам хватало их на целую неделю.

На «пятницах» читали доклады

и сообщения — о Кирове, который в разгар гражданской войны, в 1919 году, организовал оборону Астрахани; о Чернышевском — его сослали сюда после Сибири; о Велимире Хлебникове — он родился и провел детские годы в Астрахани, а его отец был создателем Астраханского заповедника... Между тем, что мы читали в книгах, узнавали в школе, и тем, что слышали на «пятницах», часто не было большой разницы, если не считать разницу между подробным описанием цветка и самим цветком, который можно держать в руке, обонять... Слушая о Кирове, о гражданской войне в Астраханском крае, я вспоминал дядю Илью... Пыльные, неухоженные наши улицы приобретали новизну и значительность, когда я представлял на них Чернышевского. Следом за Хлебниковым в наш город, чуть ли не под своды читального зала, касаясь их пуговкой кепки, входил Маяковский...

Здесь мы впервые увидели «живых» поэтов. Правда, они не были похожи ни на Маяковского, ни на Хлебникова — одного этого нам хватало, чтобы смотреть на них свысока, не принимая всерьез. Но когда в газетах разгорелась дискуссия между Трегубом и Симоновым, она только продолжила споры, горячившие нас на «пятницах». Конечно же, мы были на стороне Трегуба, который атаковал поэзию, размахивая над головой, как палицей, цитатами из стихов Маяковского («В наши дни писатель тот, кто напишет марш и лозунг»). Но с другой стороны — Константин Симонов... Его авторитет был велик, его фронтовую лирику твердили наизусть... И когда он писал, что поэт имеет право и на грусть, и на горькие раздумья, и на то разнообразие чувств, которым живет человеческое сердце, тут было о чем поразмыслить...

Мне запомнилось (и отчего-то запомнилось на всю жизнь), как в жадной, восторженной тишине читала стихи молоденькая студентка мединститута (впоследствии довольно известная поэтесса), как забитый людьми зал слушал ее, затаив дыхание, боясь упустить хоть слово, и лицо ее — там, у рояля — светилось, как фонарик в темноте...

О чем были ее стихи?.. О луне. О замороженном окне. О неразделенной любви. Об одиночестве... Мы негодовали («В наши дни писатель тот...» и т. д.). А сами тоже готовы были слушать и слушать...

И был поэт — плотненький, кругленький, экспансивный. Он работал в газете, часто публиковался, законодательствовал на «пятницах». Однажды он принялся читать свою новую поэму о рыбацком селе, его будущем. Там были такие строки:

Мы построим десять пароходов,

Мы построим пять водопроводов...

Кто-то из зала спросил: «Зачем на одно село — пять водопроводов?.. Если на всю Астрахань хватает одного?..»

Все смеялись. Мы тоже. Хотя нам было досадно. Писать о рыбаках, о рыбацком селе, где пока еще нет водопровода, но где он будет, будет!..— казалось нам куда более важным, чем в тысячный, в миллионный раз повторять всю эту муру про луну и неразделенную любовь...

И однако долгое время достаточно было кому-нибудь из нас вспомнить про «десять пароходов и пять водопроводом», чтобы мы начинали хохотать до коликов.

После «пятниц» мы приходили в школу повзрослевшими, нам бывало скучно на уроках, тесно в пределах программ. Мы спорили с учителями. Дерзили. Сомневались. Опровергали. Ниспровергали. Но более всего недовольны были самими собой, собственной жизнью — тусклой, бесполезной, бездеятельной, — ведь нельзя же было считать деятельностью решение бесконечных задач и писание контрольных. Это угнетало. Каждый бездарно промелькнувший день казался катастрофой. Я чувствовал, как время струилось сквозь мои растопыренные, силящиеся удержать его пальцы, и сердце мое давила тоска.

Мы

имели возможность оглядеться вокруг, прислушаться к себе. Внешних впечатлений было немного, они не заглушали внутренней жизни. Напротив, она становилась чем богаче, напряженней, чем беднее представлялась нам окружающая жизнь. Но случалось и так, что событие, мало заметное в других обстоятельствах, действовало на нас подобно землетрясению, Таким землетрясением был приезд в наш город «сына Есенина».

Я потому беру эти слова в кавычки, что недолгое время спустя в «Правде» появилась заметка о разного рода пройдохах, разъезжавших по стране, выдавая себя за «сыновей Есенина». Были тут помянуты и шпагоглотатели, поражавшие в прошлом провинцию, и «сыновья лейтенанта Шмидта»... Гастролер, выступавший у нас, был, вероятно, одним из них. Что заставило его ввязаться в эту авантюру? «Выгрался» ли он в роль «сына» или все же имел к Есенин какое-то, хотя бы и косвенное, отношение?.. Все это праздные вопросы, тогда их перед нами не было.

Тогда мы отправились «на сына Есенина», посколько Есенина почти не издавали, вокруг его имени клубилось плотное дымное облако, и сквозь это облако, из его таинственного нутра, иногда проблескивала, ослепляя, как молния, строчка или две из есенинских стихов. Знали же его мы в основном по стихотворению Маяковского, в котором говорилось про пивную и аванс, а кроме того между прочим упоминалось про «забулдыгу-подмастерье».

И вот мы сидели в театре, который когда-то был кинотеатром «Вулкан», а потом переходил из рук в руки — то ТЮЗа, то музкомедии, то филармонии; здесь обычно выступали приезжие артисты. Мы сидели где-то наверху, выше всех. Под нами был небольшой уютный зал, на этот раз утративший границы, погруженный во тьму, похожий на мрачную пропасть. На сцене, в узкой полосе света, стоял высокий человек (даже сверху было видно, как он неимоверно высок), высокий и тонкий, похожий на мачту без паруса, в черном, как ночь, фраке и белой, как снег, манишке, с бледным лицом и горькими, отрешенными глазами; его длинные, до плеч, прямые волосы в молочном луче прожектора казались седыми.

Такого мы еще не видели.

— Вы помните...— говорил он, и голос его, густой и низкий, обволакивал зал.— Вы все, конечно, помните...— Голос его расплывался, угасал. И было странное чувство: он обращался ко всему залу, а казалось, будто перед ним только мы. Будто во всем театре только он и мы — трое...

— Друг мой, друг мой, я очень и очень болен...— говорил он печально. И я чувствовал, что из нас троих остался я один.

— Дай, Джим, на счастье лапу мне...— просил он. И я готов был все отдать, все раздарить, все сделать для кого-то, кого я не знаю, но кому зябко и сиро, кому одиноко живется на свете...

Такого мы еще не слышали.

Мы вообще не слышали, чтобы так читали стихи. То есть, чтобы их не читали , как читают афиши, газетные объявления и т.п. и как было принято читать в те годы стихи, не отличая их от прозы и отчего-то называя это хорошим вкусом и реализмом, а — врастяжку, почти нараспев. К этой манере нужно было привыкнуть. И тогда самые обыкновенные, стертые, бесцветные слова наливались красками, становились звучнее и как бы увесистей. В стихах, которые мы слышали в тот вечер, они напоминали не прошедшие множество рук пятаки, а золотые, первородные, но знающие чекана слитки...

Стояла долгая, сухая астраханская осень. В небе висели звезды, крупные, как спелые яблоки. Мы шли из театра, ошеломленные, растерянные. Землетрясение, сказал я?.. Скорее надо было сказать — «неботрясение», если бы это не звучало так вычурно... Нам казалось, привычное равновесие в мире нарушено, кто-то тряхнул небеса — и звезды падают, сыплются нам под ноги, устилая землю. А мы идем и давим их подошвами.

— Дор-р-рогие мои, хор-рошие!..— повторяли мы без конца, обращаясь друг к другу, и к глухим, затворившим ставни домам, и к деревьям с полуоблетевшей листвой, и к еще светившим кое-где фонарям, и ко всему необъятному, неоглядному миру, лежащему там, в темноте, жаждущему ласки и утешения...

Поделиться с друзьями: