Колокольчик в синей вышине
Шрифт:
Тем не менее я все-таки увидел ее однажды.
Во время моих бесцельных блужданий по улицам, когда мне ничто не мешало думать о ней, случалось, ноги сами приводили меня к саду имени Карла Маркса. Как-то раз я очутился там на склоне дня, часам к пяти. Вот-вот должна была открыться расположенная при входе в сад театральная касса. Возле нее уже стояли ожидавшие вечерней продажи, но очередь была еще небольшая, коротенькая, даже, можно сказать, какая-то уютная очередь, как это иной раз случается перед открытием, когда нет опасения, что не хватит билетов, и все между собой как будто немножко знакомы — по прежним очередям или спектаклям, и на всех,
Она манила, притягивала к себе, эта очередь перед заветным полукруглым окошечком... Я остановился, задержал шаг на краю тротуара... И услышал, как позади меня круто пискнули тормоза и фыркнул перегретый мотор.
Я услышал это фырканье, обдавшее мой затылок жарким запахом бензина, и следом — отрывистый щелчок открываемой дверцы. Я обернулся — и увидел ее, это она садилась в машину, дверца распахнулась перед ней.
«Победа», сверкая на солнце стеклом и лаком бортов, притормозила от меня шагах в трех, не больше.
Всего лишь, всего лишь — в трех шагах!.. Но то, что это она, я понял не сразу. Сначала я увидел только светлого пепельного оттенка пыльник — широкий, свободного покроя, какие тогда носили, с прямыми, чуть вогнутыми посредине плечами, отчего их окончания, слегка приподнятые, казались началом крыльев... Я увидел этот развевающийся на ходу пыльник, его легкие складки, рассыпанные по плечам волосы. Золотой зигзаг молнии вспыхнул у меня перед глазами, я ослеп. И уже сквозь эту внезапную слепоту различал — открытую дверцу, быстрое движение внутрь, узкую лодыжку, круглое колено, мелькнувшее между полами пыльника.
Потом я увидел за стеклом, среди раскидистого желтого пламени волос, направленные прямо, казалось — наплывающие на меня глаза, громадные, сияющие, чуть прищуренные, взиравшие на меня с удивленной улыбкой из глубины густых, кукольно загнутых ресниц.
Только тут я узнал ее. В тот же миг машина дрогнула, подалась назад, потом с нарастающей скоростью покатила вперед — и пропала. Я остался стоять столбом па краю тротуара. Электрический заряд страшной силы пронзил мое тело — и сжег меня. Испепелил. Я чувствовал себя горсткой золы. Слабого порыва ветра достаточно было, чтобы развеять ее по улице.
Когда сознание вернулось ко мне, я чуть не умер вторично — уже от досады. Ведь я мог подойти... Заговорить... Сказать, что я... Не знаю, не знаю — что, но что-то я мог... И так оплошать!..
Я не сомневался в том, что все, кто был поблизости, первым долгом стоявшие в очереди, не могли не заметить моего столбняка. Моей обалделости... Я метнулся куда-то в сторону, свернул в боковую улочку и помчался куда глаза глядят, лишь бы подальше от тех, кто все видел. Там, позади, уже наверняка пересмеивались на мой счет, хихикали...
Однако спустя некоторое время, когда, по моим расчетам, те уже получили билеты, я вернулся к воротами летнего сада. На то самое место, рядом с которым притормозила машина. Песок, наметенный тонким слоем поверх мостовой, вдоль тротуара, казалось, еще хранил рубчатый отпечаток шин. Среди множества вмятинок на мягком от жары асфальте я пытался найти следы ее каблуков...
Театральные гастроли в нашем городе вскоре закончились. Опера уехала. Со стен, заборов, с круглых тумб на перекрестках содрали желтые, съеденные солнцем афиши.
Начались занятия в школах. Учителя с первых же дней пугали нас только
что введенными тогда экзаменами на аттестат зрелости. Из учебников, которые предстояло нам одолеть, можно было сложить пирамиду Хеопса. Но все думали не об экзаменах, а о том, какой институт выбрать после школы, куда поступать. Об этом толковали на уроках, на переменах и после занятий, подолгу слоняясь шумными компаниями по таким знакомым и вдруг до смерти опостылевшим улицам,— казалось, остается только помахать им рукой, сказать последнее прости и повернуться лицом к будущему — такому близкому, загадочному и манящему...Что же до меня, то я жил ощущением, что поток жизни несет меня вперед, а все во мне обращено назад. К минувшему лету... И вопреки законам оптики, чем дальше оно отступает, тем явственней для меня становится каждая его черточка, каждая деталь. Мне вспоминалось — то как однажды я порвал брюки, перелезая через окружавшую летний сад ограду, то как билетеры с позором вытурили из театра Мишку, который зайцем проскочил было мимо них, пристроясь к солидному многолюдному семейству. Вспоминалось, как мы до рассвета поливали огород, распевая арии Мефистофеля, Торреадора и Маркиза из «Корневильских колоколов»... Дни, независимо от наполнявшей их суеты, казались пустыми. Особенно вечера, когда не нужно было никуда лететь сломя голову, и возвращаться заполночь, и утром, недоспав, просыпаться с мыслью, что и сегодня все повторится снова...
Если мне становилось особенно невмоготу, я брел к саду имени Карла Маркса. Здесь выступали теперь какие-то эстрадники, у кассы толпилась очередь, но в ней не было ничего похожего на ту, нашу очередь, где сухонькие старушки в пенсне вспоминали о Шаляпине, о гастролях давнишних лет, а молоденькие студентки музучилища в белых батистовых кофточках с готовностью объясняли каждому желающему разницу между драматическим тенором и лирическим меццо-сопрано... Касса меня не интересовала. Я проходил в сад, благо билета на это не требовалось, бродил но дорожкам, присаживался на скамеечку где-нибудь поблизости от входа в театр. Суровые лица контролеров, еще недавно столь ненавистные для нас с Мишкой, сейчас казались мне самыми милыми на свете.
На площадке перед воротами я останавливался на том самом месте, где мне в затылок фыркнула, тормознув, машина и я обернулся и встретил за стеклом, в глубине, ее взгляд. Единственный, которому никогда в жизни не дано повториться. Здесь, на этом месте, она единственный раз улыбнулась мне — и только, и только... В сознании этого была своя горькая радость.
Я полюбил одиночество. Я сбегал с последних уроков, удивляя не только Мишку, но и привыкших к моему послушанию учителей. Стояла ясная, ранняя осень, пора бабьего лета. Тополя и акации начинали желтеть, но еще не облетали. Небо выгибалось над городом голубым куполом. Кое-где его туманили нежные, как осевшее на стекле дыханье, перистые облака.
Я уходил на огород. Подложив под голову стянутые ремнем учебники, я ложился на пыльную, с жесткими стеблями, сухую траву и смотрел в небо. Пахло картофельной ботвой, помидорами, вялым капустным листом, разогретыми на солнце и как бы впаянными в землю луковками. Круги, вначале синие, потом черные, потом радужные катились у меня перед глазами, обгоняя друг друга. Казалось, земля под моими лопатками начинает мало-помалу колыхаться, покачиваться, и это уже не земля, а вода, несущая бог знает куда мое суденышко, где я лежу на дне... Не все ли равно — куда? Несет — и пускай несет...