Коломна. Идеальная схема
Шрифт:
Любаша засмеялась: — Ты дедушка домовой, да? Ты мне снишься?
— Дедушка твой — хлеботорговец, а другой — плотник. Да. Ерунду-то не пори. Умерли дедушки, еще до твоего рождения. Плотник от пьянства, купца бревном задавило. Не помнишь?
— Значит, все-таки, бес. Судить будешь? — ноги-руки у Любаши ватные, тело деревянное.
— Хозяин я. Сказал уже. Что тебя судить, ты сама себя грызешь, поедом ешь. Думаешь, особенная ты, не такая, как Катерина? Правильно, не такая. Да только отличие не в дородности или красоте. — Рыльце сморщилось, хрюкнуло. — Не понимает тебя никто, ишь, придумала. Объяснять-то пыталась?
— Что объяснять? — Люба всплескивает ватными руками. — Что объяснишь? Почему я не такая? Если б знала. Мне ведь что кажется, порой:
— Не сварься, матушка, что ты все с сердцем? Охаешь, как гимназистка, пошлость к пошлости подбираешь. Али тебе известно что-то, что прочим не дано? Что?
Немного успокоившись, Люба заметила, что костяное рыльце и не говорит вовсе, смотрит, да хоркает, да почесывается. Получается, она сама с собой беседует, и за него, и за себя. Где-то ведь ей встречалось подобное, в какой книжке-то? И этот сюжет тоже не сама придумала, ничего придумать не получается. Ну и пусть.
— Может, известно, да выразить не могу. А значит, и не дано мне пока ничего. Иллюзия. Желание есть, чувство есть, а мочи не хватает. Обидно и тяжело. Не писала бы стихов, хотя бы ради того, чтоб на других барышень не походить, но что мне останется? Такой некрасивой? Кто оценит, кто поймет?
Морщится рыльце, ох, как морщится и молчит. Но не Люба же себе говорит:
— А ты пару под стать найди. Чтоб было, кому понимать. И поплакаться кому. Самсонов твой — не пара. Я тебе про Самсонова щас порасскажу.
— Нет, молчи. Не хочу слушать. Так и есть — судить меня пришел, бес — не бес, а судить. Самсонов меня понимает, врешь, а поплакать я в подушку могу.
— Сама себе противоречишь, ну, это не беда. А вот друг твой разлюбезный — то беда настоящая. Пропадешь через него. Вздумала, квартеру снимать, тоже… Хорошо, Катерина выручила, а все одно — никуда не годится. Берет, поди, с тебя недорого, али вовсе не берет? И Катерина пропадет — через тебя.
Люба заторопилась, вспомнила главное, что надо сказать, пусть судит, может, легче станет.
— Хозяин, Хозяин, самое печальное, что я людей разлюбила. Что там, разлюбила, на дух переносить не могу. Как Самсонов появился, так и все… Вся любовь на него уходит, видно, мало во мне любви. На других только злость и остается. А должна любить людей, положено мне — любить их, раз Самсонова люблю. Нет, не то. Как объяснить? Слушай, повинюсь: сегодня по дороге сюда старуху обругала, старуха вредная да злющая, а может, помешалась от бедности. Стояла в подворотне, космы седые из-под платка, пахнет от нее немытым платьем, а на меня накинулась: стыдить, и говорит-то глупости, да с бранью. За что меня стыдить, что она знает обо мне? А все же, от стыда ее и обругала. И до этого еще: нищему не подала, — ну что же, что на вино просил, и пьян уж был, какое мое дело. У него нужда, подают нуждающемуся. А я, получается, сама сужу… Может, во мне бес?
Рыльце хрюкнуло, не поймешь, сочувственно или насмешливо, закопошилось, свернулось сухим клубочком — раз, и нет, только дверь снова скрипнула. Хризантемы на круглом столике почернели, словно морозом на них дыхнуло, какие и облетели, только черные стебли торчат.
Любаша тряхнула головой — приснилось, нет? Приснилось, вон, рука затекла, сидела неудобно. Хризантемы облетели, так от духоты, душно здесь, жарко. Надо на кухню пойти — воды попить, мышей погонять, Катерина наказывала. Или нет мышей?
В ловушке на кухне сидела маленькая мышка, соловая, рыжеватая. Куда ее деть Люба не знала, убивать не могла. Так оставила, пусть Катерина разбирается. Мышь тонко верещала, пока Люба закрывала за собою двери.
2
Колчин и Катерина снимали небольшую квартиру на Офицерской улице, неподалеку от Банного моста. В нарядной гостиной даже стены казались праздничными. Блестела лакированная мебель, хрусталь за стеклом буфета, подвески на люстре, тугие зеленые листья крупных цветов в кадках, стоящих в эркере
на низких подставках. Катерина не могла усидеть на месте и ходила взад вперед, бесшумно переступая домашними туфельками. Сергей Дмитриевич развалился на ковровом диване, вертел головой, не выпуская жену из вида, улыбался. Петр Александрович сидел на стуле ровно и прямо, как на официальном приеме, стучал пальцами по тяжелой столешнице карельской березы.— Подумать только, через пару месяцев — Рождество. Если дела так и дальше пойдут, на праздник можем рассказать отцу о нашей затее. — Катя подошла к эркеру, поправила гардины; наклонив к плечу головку с небрежно заколотой косой, полюбовалась жирным фикусом. — Кричать станет, ой! Откричится, тогда уж похвалит. — Катя засмеялась.
Колчин засмеялся следом, вскочил на ноги, поймал жену за руку и усадил рядом с собою на диван.
— Прекрати сновать, в глазах рябит. Но у нас воистину есть повод отпраздновать. Сколько мы сегодня выручили? Давайте-ка, отправимся к Мильберту, время к обеду. Петя, ты говорил, будто он скупает придворные обеды? Давно мы вместе никуда не ходили. Пообедаем, да покатаемся, погода чудесная. Забыли, как бродили по Фонтанке? С одними планами в кармане.
— Нет, Сережа, ни в коем случае. — Катерина постучала туфелькой по ковру — от избытка энергии, и снова заходила по комнате. — Мы теперь люди семейные, солидные предприниматели. Обедать дома будем. И обед у нас вкусный, и экономия. А покататься, душа моя, покатаемся и погуляем, когда снег выпадет. Вот-вот стемнеет, на улицах сыро, грязно. С чего ты взял, что погода чудесная? Что тебе дома не сидится?
— Так это на улице сыро, а в коляске сухо и уютно, — Колчин сдавался постепенно, отступал, сохраняя достоинство. — Но желание, дамы, как водится…
Гущин прекратил барабанить пальцами, опустил голову, как от усталости. Вид у него был неважный, светлые кудрявые волосы потускнели, на круглом лице проступили неожиданные морщины, делая его старше. Модный пиджак с узкими лацканами, застегивающийся на три пуговицы выше талии уместнее выглядел бы утром, впрочем, туфли Петра Александровича были безукоризненно вычищены и отполированы. И заговорил он пожилым каким-то сухим голосом:
— Вы, друзья, поглупели от счастья. Обустраиваетесь, радуетесь бытовым мелочам, как дети. Не вчера же повенчались. Рано нам праздновать. Ладно, Катерина, но ты, Серж, удивляешь меня. Работы невпроворот. Хорошо, сегодня мы заключили выгодную сделку, что не означает, будто можно неделями сидеть в ресторане и лакать шампанское. И Павлу Андреевичу говорить не советую. Раздражите старика, разволнуете. С чего вы взяли, что ему понравится в дураках ходить? Дал деньги на дом, так и копите, пока дом не сможете выкупить. Тогда уж признавайтесь. Или долг ему верните. Вы подумали, что станется, если он сразу деньги потребует, как вы признаетесь? В один миг все рухнет. Не расхлебать будет. Вы, Катерина Павловна, забыли, что с замужней дамы спрос другой, привыкли отказа не знать, отец баловал вас, жалел, что без матери растете. Теперь все, теперь вы не дитя, а сами — хозяйка. Не простит Павел Андреевич, не войдет в положение. Хотите развлекаться — развлекайтесь, я вам не судья. А я в мастерскую поеду, работать.
— Так, Петр Александрович, — произнесла Катерина ледяным тоном. — Мы уже на «вы» перешли. Что же, вы всерьез полагаете, что обед — это непозволительная роскошь, развлечение одно? Это дома-то! Да, хоть бы и в ресторане. Поедем, Сережа, к Мильберту, как ты хотел. Шампанское лакать. А за отца моего, Петр Александрович, не волнуйтесь, с отцом я как-нибудь без вас разберусь, не ваше это дело.
— Петр, какая муха тебя укусила? Сегодня вторник, забыл, что ли? Мы же по вторникам и субботам Данилыча с бригадой отпускаем, с самого начала уговор был. Нам пока не под силу работников каждый день держать. Объемы пока не те. Еще несколько таких сделок, как сегодня, и можно будет на полную рабочую неделю переходить. Да, и зря ты за старика решаешь, не подведет Павел Андреевич, не потребует деньги из дела вынимать. С чего раздражаешься?