Колония нескучного режима
Шрифт:
Первый соловей пропел тревогу, когда он завершал работу над памятником Джону, через год после смерти тестя. Вместо мраморной плиты отобрал огромный валун, который доставили к нему во двор и сгрузили. Стесал поверхность в плоскую площадку. Отшлифовал и высек по камню: «Джон Ли Харпер. Пастух. Человек планеты Земля. 1900–1983».
— Нужен крест, обязательно, — сказал Ваня, осмотрев почти завершённую работу. — Протестантский крест, самый простой, две перекладины.
— Это ещё зачем? — удивился Гвидон такому предложению сына. — Джон в Бога не верил, скорей всего, и никак, насколько мне известно, не был связан с религией.
— Он был протестант, я это знаю, — не согласился Иван, — и пускай над его могилой будет его крест. Пожалуйста.
— А тебе это зачем? — пожал плечами отец. — Что ты сам в этом понимаешь?
— Я очень тебя прошу, папа, — упрямо стоял на своём Иван. — Джон так хотел бы. Я знаю. Мы с ним на эту тему разговаривали не раз.
— Ну ладно, раз знаешь, — снова пожал плечами Гвидон, — мне это не сложно. Действительно, две лишние палки под прямым углом. Хуже не будет, — и начал размечать.
А
— А ты что, по-настоящему в Бога веришь? Или это забава такая новая?
— Пап, я в Бога верю, по-настоящему. И буду поступать в Духовную семинарию, в Троице-Сергиевой лавре, в Загорске. Я это решил окончательно.
Гвидон присел на то место, где стоял, на пол, потому что в этот же момент сообразил, что сын не шутит. Если бы шутил, он бы понял. Но Иван не шутил. И ещё Иконников понял, посмотрев ему в глаза, что не станет, по крайней мере сейчас, заводить разговор на эту тему. Пусть пройдёт время. И пусть утечёт вода. Если она случайная, высохнет без следа, сама. Если нет, то пускай сын объяснит ему, откуда это несчастье родом. Как случилось в его семье такое, что сын своего отца решил стать попом. Чтоб крестить воздух и махать кадилом в храмовом чаду? Нет, можно, в принципе, и верить, если готов. Можно и посещать, в конце концов, и наблюдать за тем, если есть желание, как другие ряженые машут. А уж иконой любоваться — это пожалуйста, сколько угодно, это и само по себе великолепное дело, и с искусствоведческой точки зрения чрезвычайно познавательно. Но самому челом бить, ручку для поцелуя протягивать и дымы пускать? Этого нам ещё не хватало! Мало нам других, настоящих неприятностей, неисправимых. Так ещё одно вдогонку! Бред!!!
Больше к этому разговору они не возвращались. Он ходил в школу, учился, принося только высокие оценки. Много читал, помогал по дому, особенно старался навести порядок в те дни, когда Прасковья была плоха и больше лежала. Чаще в доме Шварца, чем у себя.
Это было вполне объяснимо, хотя уже давно от неё никто из них ничего не просил. Теперь больше приходилось ухаживать за ней самой. И по большей части это легло на Ваню. Сам вызвался. Аптека, лекарства, туда-сюда — безотказно. Включая — поговорить и рассказать, что делается на свете. Глаза-то не читают больше. И телевизор плохо говорит, не слышно. Так что ходил к ней, к Шварцам, отрабатывал детство, но по доброй воле, с душой и лаской.
Был ещё момент, почему жила у Шварца. Ближе к лету, сначала по редким выходным, по причине якобы ребёнок — воздух — загород, Кира Богомаз, как старый друг семьи, стала бесперебойно навещать Жижу. Как правило, оставалась до понедельника, с Петькой со своим четырёхлетним. Затем, ближе к июлю, начала появляться чаще, почти каждый выходной. В августе целый отпуск провела с ребёнком в Жиже. Петька так привык и к дому, и к деревенской жизни, и к глиняному оврагу, и к лесу, и к ничейному яблоневому саду, что был совершенно уверен, что провёл тут, купаясь в счастливом детстве, все свои предыдущие несознательные годы.
К новогодним праздникам Кира переехала в Жижу совсем, окончательно. Поначалу моталась на службу в Москву, потом перестроила работу и время: взяла переводы на дом. Но не у себя, а тут, в Жиже. А Петька после Нового года уже начал вовсю называть Юлика папой. По-другому и не мыслил больше. Привык. Да и полюбил, как отца, которого раньше просто не было, а теперь есть. А то, где раньше папа был, перестал спрашивать, больше было не нужно. Смущала Шварца во всём этом деле, если откинуть Карнеби-стрит, — Параша. Та молчала, конечно, искоса наблюдая за новообразованной ячейкой внутри дома и хозяйства, но шустрого Петьку всё равно полюбила. Да и Кира нравилась: заботой, уважительностью, весёлым каким-то отношением, на Тришкино похожим. А вообще, кто теперь кому кто, плохо понимала, и по неважной уже голове, и по недостатку совестливости, чтоб выспросить у Юлика напрямую. Но чуяла, раз с ней хозяева тему не трогают, а просто живут, как себе назначили, то самой лезть с дознанием запретно. Нельзя. Хоть и не по-божески то, что видела, складывалось, как-то не по-людски. Миру Борисовну порой вспоминала, нравственный свой личный ориентир, — как бы, думала, она, Мира-то, к такому делу отнеслась, видя, что при живой дочке и жене есть и мальчик ещё, тоже чёрный и тоже с похожим носиком, и девка другая имеется в доме, хоть и своя и добрая.
Однако окончательные ответы на свои незаданные вопросы Прасковья Кускова так и не получила. Тихо умерла в своей постели, в комнатке между кухней и мастерской, летом восемьдесят шестого, в день, когда выпускник Боровской средней школы Иван Иконников писал сочинение на тему: «Утро мирянина» на экзаменах в Духовной семинарии. Рекомендации к поступлению дал настоятель церкви Святого Даниила в Боровске отец Олимпий, в миру — Григорий Миросадников. Смерть Параши привела ко второму по счёту за долгие годы вынужденному единению в общей утрате Юлика и Гвидона. Вместе опускали гроб в яму в хендехоховской земле, вместе забрасывали всё той же глиной. Потом посидели, в опустевшей пристройке с подковой на гвоздике над дверной притолокой, как в наиболее нейтральном месте, чтобы помянуть. Всё было без особых слов, так что помянули накоротке, в малом составе: пара живых ещё соседок, знавших бабу Парашу, Кира и они оба. Получилось не очень по-людски, как-то уж больно по-деловому, хоть и ныло сердце у каждого, и слёзы были самые честные. В общем, сделали как положено и разошлись по домам. Уговорились лишь, кто в Лондон первый даст знать про Парашу. Чтобы обоим в город не ехать. Да, честно говоря, и звонить стало накладно. С деньгами была труба. Заказы
встали. Совсем перестали предлагать работу, и было ясно, по какой причине. Особенно коснулось Гвидона. Шварц-то ещё мог писать и как-то работы по случаю пристраивать независимо ни от кого. А уж про участие обоих в выставках, плюс общественные заказы и прочее — можно было забыть навсегда. Да и в секретари Союза на новые сроки ни того, ни другого не переизбрали. А заодно вывели из состава выставкома, чтобы устранить возможность как-то влиять на художественный процесс, а заодно лишить возможности открывать пасть по любому поводу. Как обещала власть, так и сделала, не обманула. Но всё равно пару раз в месяц получалось с Карнеби поговорить. Чаще Триш звонила на Серпуховку, по средам, если заставала мужа. А Приска — Гвидону, в Кривоарбатский.Так и жили. Нора заканчивала школу, тамошнюю, лондонскую. И её ситуация с языком в корне поменялась. Дома теперь она говорила с матерью и тёткой исключительно по-русски, чтобы не утратить родной язык. Который и так начал уже тонким ручейком, сначала медленно, а затем всё быстрее утекать, сталкиваясь на своём пути с полноводными реками и водоёмами, куда он охотно вливался, разбавляя своим слабым настоем эти мощные водные препятствия.
А в Союзе мало-помалу что-то затевалось, и это чувствовалось по всему. Неохотно, со скрипом, стали выпускать народ. Горбачёвская перестройка, отжимающая прикипевшую форточку в мир, понемногу, хотя и через дальнейшее унижение народа собственной глупостью, ошибками, необразованностью, бескультурием и нежеланием отпускать от себя власть, потихоньку принялась разгребать наслоившееся за семь десятилетий дерьмо. Правда, для обитателей жижинской колонии это мало что меняло в их семейном устройстве. Разве что семилетний Петька собирался в сентябре идти учиться в местную школу, по стопам старшей жижинской родни. Ну и Ваня, успешно прошедший загорский конкурс в духовную жизнь, готовился к отъезду из родного гнезда, на все годы учёбы в семинарии. Прис, поначалу просто места не находившая от разлуки с мужем и сыном, целиком постаралась уйти в работу. Набрала переводов и сидела целыми днями, заставляя себя не думать о том, что сводило с ума. Трижды пыталась добиться приёма в советском посольстве, каждые полгода обращалась за визой. И всякий раз получала отказ, и в одном, и в другом, без объяснения причин. Триш же туда вообще не ходила и ни о чём не просила. Вернее, перестала обращаться после первого отказа. А на чудо не надеялась — если и чудо, то только не от русских. В первый год по возвращении в Англию устроилась преподавать музыку в частной музыкальной школе. А заодно готовила Нору, ориентируя её на фортепиано, само собой. Впрочем, мощное начало было положено ещё в Жиже. Так что это явилось продолжением приготовительного курса. И разом, в сентября восемьдесят шестого, стартовали все: Нора — в Королевской консерватории, Иван — в Духовной семинарии, Петька Богомаз — в средней школе города Боровска.
Часть 6
Чёрная дыра, образовавшаяся в пространстве между Лондоном и Москвой, к концу девяносто первого стала постепенно уменьшаться. Это означало, что скульптор Гвидон Иконников и художник Юлий Шварц, подавшие документы на гостевой визит в Великобританию, неожиданно такое разрешение получили. И от своих, и от британского консульства. И это в то время, когда всё ещё действовал запрет на въезд в Россию их ближайших родственников. Это был конец декабря девяносто первого — первые дни после того, как система, пережившая августовский путч, только что ратифицировала Беловежские соглашения. И потому молодая, только что воскрешённая из коммунистического праха Россия агонизировала и с трудом могла разобраться в собственном запущенном хозяйстве. Люди из МВД, КГБ и сопутствующих правоохранительных структур перепутались, заметались и разбежались по сторонам: кто в поисках лучшей доли, кто в поиске убежища, ну, а кто-то и совсем канул в Лету. Именно в этот переломный, хаотический момент хитромудрый Шварц предложил воспользоваться неразберихой и подать документы, чтобы оказаться в Лондоне. Чем чёрт не шутит, сказал он Гвидону, давай, Гвидош, вопрос прощупаем. И прощупали. Через несколько дней в их загранпаспорта были проштампованы свежие английские визы. В этот же день были оплачены билеты по маршруту Москва — Лондон — Москва. Вот такие дела, товарищи! Так-то, ледиз энд джентлмен!
— Представляешь, — с восторгом объяснял он другу простую вещь, — теперь не они к своему Рождеству приедут, а мы к их.
— Приска с ума сойдёт, когда узнает… — покачал головой Гвидон, — надо как-то подготовить.
— А ты Ницце сначала позвони, — посоветовал Юлик, — она найдёт, как им сообщить, обеим. А уж потом и мы с тобой звякнем. Идёт? Господи, поверить не могу, восемь лет… Целых восемь лет. И это когда он нам с тобой уже давным-давно год за два считает. Там… — он задрал голову и посмотрел в небо. — Не думает о нас совершенно, совсем мышей ловить перестал.
— Ты это, поосторожней давай, — предупредительно намекнул Гвидон и тоже задрал голову вверх, — жизнь-то вроде продолжается ещё.
— Да это я так, к слову, — тут же согласился Юлик, — по глупости. Кстати, надо будет к Ваньке твоему заскочить, свечечек понаставить. Для мягкой посадки. Ага? И не забудь свежих фоток его прихватить, пусть бабы наши полюбуются.
— Только не Ницца, — покачал головой Гвидон. — Она и раньше никогда не смотрела Ванькины фото. Нет его и нет. Комплекс у неё такой. Ну, это, с другой стороны, и понятно. Драма, всё же, трагедия. Хорошо, сама выжила. Вон, Приска рассказывала, у неё три рубца на левом запястье, длиннющие, и она не шлифует их, ничего. Говорит, хочу, чтобы они мне всегда напоминали, что зло ещё не уничтожено. Мне это, говорит, в работе моей помогает, против них. В смысле, против наших. То есть, я хотел сказать, против этих самых. Ну, ты понял меня, — сказал и тут же вздохнул. — Ладно, не будем о грустном.