Колосья под серпом твоим
Шрифт:
И, наконец, между ним и Вежей сидел самый молодой член собрания, вопреки всем правилам и по настоянию Вежи введенный в этот круг секретарем и архивистом, — Юлиан Раткевич. Вежа настаивал и добился своего. Нужен был один помоложе, потому что у большинства не хватало уже сил, а Раткевич был, пожалуй, одним из наилучших знатоков традиций.
Шло заседание тайной рады старейшин, знаменитой «седой рады» Приднепровья. Тех, кто хранили необходимые знания, тайны, сберегали в памяти обычаи и следили за генеалогией местного населения. Вежа издавна был главой «седой рады»,
— Щелкунчики замшелые… Своеобразный «Готский альманах». Дебре из Дебрей.[155] Рыцари манной каши и тертой моркови.
Это были еще самые мягкие из его эпитетов. Но сегодня Вежа, страшно похудевший, смотрел на «рыцарей манной каши» с тревогой.
Молчание становилось тяжелым.
— Мроя, — глухо сказал Янка Комар.
Молчание.
— Мроя, — сказал седой до прозелени старый Витахмович. — Память предков. Он умрет.
Желтое лицо Юлиана Раткевича было неподвижным.
— Пожалуй, в самом деле все, — сказал Раткевич. — Он не хочет жить… Сколько времени ее у нас не было?
Винцук Раминский думал:
— Что-то не помню. Не со времен ли польского раздела, пан Витахмович?
— Тогда, — ответил тот. — Я почему помню — мне тогда было тридцать четыре, и я собирался второй раз жениться. Разных невест предлагали. Одна была сестрой Юрася Жуковского. Пан Юрась заболел в семьдесят третьем. При Екатерине. Ему начала сниться заново чужая жизнь. Но не кусками, из разных времен, а словно… одним… потоком. Снилось ему, как делали запасы в пуще, как убивали оленей и зубров, как солили. Как потом шла рать на Крутые горы бить татар. Сон его прервался в середине боя — он умер.
Подумал.
— Еще раньше, года за четыре, заболели Алехнович-Списа и Янук Корста, двоюродный брат прапрадеда этого щенка Юлиана.
Витахмович помнил спор о том, принимать ли Раткевича, но начисто забыл, — а может, сделал вид? — что «этот щенок» сидит сейчас среди них.
Юлиан улыбнулся про себя.
— Списа умер, — сказал Витахмович. — А Корста выжил. Хотя, судя по такой могильной фамилии, умереть бы Корсте…[156] Но тут уж как кто, так что ты, Даниил, не отчаивайся.
Забубнил:
— Болезнь… болезнь… болезнь… Такая уже болезнь. Что-то не слышал я, чтоб этой болезнью кто-нибудь, кроме нас, болел.
Лукьян Сипайло сказал:
— Рада, помните, предполагала, что и у Акима, вашего отца, были зачатки.
— Рада отказалась от этой мысли, — сказал Борисевич-Кольчуга.
Вежа сплел пальцы.
— Черт, — сказал он. — Глупая впечатлительность. Идиотская впечатлительность. И такие страшные для молодого события.
— Силы ослабели, — сказал Комар. — Безразличие.
— Безотчетно пытается отойти от невыносимой действительности, — сказал Юлиан Раткевич.
— Что же делать? — спросил дед. — Я знаю: когда-то при первых же признаках в монастырь уходили. Покой. Труд. Но тогда монастырь был крепостью. Монахи границы защищали, подступы к городам. А теперь?… Загорский — да в монастырь! К божьим крысам!.. Что же делать, «седая рада»?
— Церковь оставь, —
сказал Юлиан. — Разве она справилась хотя бы с одним делом, которое ей поручили, — с добром, с любовью, с моралью?— Да, может, обойдется, — сказал Винцук Раминский.
— Нет, — возразил Сипало. — Усталость — смерть. Иди, чтоб жилы трещали, — и станешь жить долго. Надо, чтоб он никогда больше не уставал. Успокоить его надо… Покой.
Все молчали. Потом Вежа несмело сказал:
— Так что? Небо?
— По-видимому, — сказал Борисевич-Кольчуга. — Больше ничего не сделаешь.
— Где? — спросил Сипайло.
Вежа кашлянул:
— Храм солнца!
Юлиан подумал.
— Пожалуй, правильно. Самое высокое, самое близкое к небу место. Дольше всей округи видит солнце. Музыка, трубы, эти не повредят?
— А чем они повредят? — сказал Вежа. — Во время восхода солнца радостное пение, при закате — печальное. Наконец, как Комар скажет.
Все смотрели на мрачного Янку Комара, главного человека в том деле, которое они собирались совершить.
— Крутой пригорок, — сказал Комар. — Макушка голая. Неба будет сколько хочешь. Мало человек его видит, как, простите за сравнение, свинья, а тут за считанные дни — на всю жизнь. Пусть будет так. Только в парк не пускайте никого, даже самых близких. Ему теперь нельзя видеть людей.
Он лежал перед ними голый и не стыдился этого. Ему было все равно. Только немного неприятно, что все окна открыты, занавеси сняты и свежий ветерок обвевает голое тело. Было холодновато, и это мешало проснуться от сна, в котором были дед, Михалина и другие, снова начать жить, видеть пожары, поток крови в башенных водостоках, слышать звуки сечи, стоны стали и выкрики.
Его около часа парили в самом горячем пару, хлестали вениками и обливали мятной водой. Затем еще почти час мыли в прохладном бассейне. Он страшно замерз. И вот теперь, не ощущая ничего, кроме холода, он лежал на мягкой постилке.
Янка Комар сидел возле него и странно, какими-то мелкими движениями трех пальцев, гладил его голову. От этих прикосновений клонило в чудесную дрему, слегка покалывало в корнях волос.
Знаменитый специалист Комар начинал свое дело. Редкое, необъяснимое дело. То, которого не знал никто в загорской округе. Только он да два его ученика. Ученики и слуги стояли рядом, а Комар гладил и гладил голову, смотрел в Алесевы глаза. И от этого становилось немного легче.
И наконец Комар заговорил. Даже не заговорил, а словно запел печально-тонким речитативом:
— Гляди, гляди на мир. Гляди, любимый хлопче, на мир. Гляди. Гляди. Небо над тобой. Много. Много неба. Синего-синего неба. Облака плывут, как корабли. Несут, несут душу над землей. Несут. Земля внизу большая. Земля внизу теплая. Земля внизу добрая. И небо над землей большое. И небо над землей теплое. И небо над землей доброе. И облака между небом и землей. Ты в облаках, облака в небе. Синее-синее небо, белые-белые облака, чистая-чистая земля. Нельзя не быть счастливым. Нельзя. Нельзя. Погляди, убедись, что ты счастлив.