Колосья под серпом твоим
Шрифт:
Они широко развернули бредень и подставили его под куст, залитый водой. Алесь спиной, чтоб глаза не повредить, полез в кусты и начал бултыхать в них ногами. В следующий миг Кастусь дернул за веревочку, и крылья сомкнулись. Загорский подскочил к другу и помог ему поднять бредень над водой. В нем лежала, замерев от страха, довольно большая щука, а рядом с ней дрожали три тускло-золотых линя.
Ставя то и дело бредень, они медленно подвигались к городищу.
— И почему это, брат, так? Обычная рыба долго, мужественно, я сказал бы, держится, а щука, большая, сильная, хищная, как
— Я думаю, что обычная рыба — она труженик. Живет себе, борется, «насущный» свой тяжело зарабатывает. А эта — хапуга, аспид хищный. Злой человек не бывает мужественным. Так и тут. На расплату, как и у всех таких, кишка тонка.
Кастусь вырвал из воды бредень, и в струях льющегося серебра они увидели еще одну неподвижную щуку и захохотали…
…Когда они уселись у подножья огромного городища и разложили сушить одежду, Кастусь, глядя расширившимися глазами на море цветов в воде, сказал:
— Ну и земля! Бог ты мой, какая земля! Так хотя б за красоту свою неужели она капельки счастья не заслужила? Тянут и тянут, душат и душат.
— Это правда, — сказал Алесь.
Калиновский лег на живот и смотрел теперь на гигантскую усеченную пирамиду городища, на следы рвов, на утоптанные временем склоны, на которых шумела трава, на одинокий дубок, что каким-то чудом примостился на краешке верхней площадки, добывая корнями бедный прокорм из твердой, как камень, земли.
— Держимся, как вон тот дубок, — сказал Кастусь, — на руинах.
— Слушай, почему ты последние две недели грустный? — спросил Алесь.
— Ты не думай, брат, — после паузы произнес Калиновский, — мне хорошо у вас, хотя и непривычно смотреть, как танцуют вокруг тебя и Логвин, и Кирдун с женой, и Карп с Анежкой, и Кондратий, и другие.
— Ну и что?
— Скажи, тебе никогда не было плохо от мысли, что на тебя трудятся многие тысячи людей? Если поселить в одно место, получился б огромный город. А вас шесть человек…
— Мне здесь пока ничего не принадлежит… А домашние — люди традиции, хотя и понимают необходимость перемен, — сдержанно сказал Алесь. — На собрании, кажется, четыре года назад, подали голоса за отмену крепостного права. За отмену!
— Ну, а ты сам как думаешь?
— Когда буду хозяином, наши люди получат свободу. Даю слово. Знаю, может, мне за это и хребетину переломят. Однако иначе нельзя.
Над головами юношей летели на городище, словно штурмуя его, солнечные, ослепительно белые облака.
…Ночью, когда Алесь и Кастусь уже лежали в своих кроватях, к ним зашел старый Вежа. Сел на краешек Кастусевой кровати, внимательно глядя на гостя.
— Ну как тебе здесь?
— Мне здесь хорошо.
— Слушай, Кастусь, могу тебе предложить кое-что.
— Да.
— Оставайся до университета у меня. Вместе с Алесем в будущем году поедете. А до того времени будешь учить детей в моей сельской школе. И подзаработаешь за год на два года, чтоб по урокам не бегать… А?
Кастусь отрицательно покачал головой:
— Нет. Я понимаю вас, пан Вежа. И я вам благодарен. Но здесь дело сложное. Мне надо потом тянуть братьев. И к тому же…
Он замялся:
— И к тому же мне надо быстрее выучиться.
Я не имею права рисковать еще одним годом.— Я знаю, ты никогда не возьмешь от меня денег.
— Никогда, — сказал Кастусь.
— Ну и дурак. Подработал бы. А то будешь сидеть на чае и хлебе.
Мускулы на щеках Кастуся напряглись.
— Чай и хлеб, — сказал он. — Вода и хлеб. Кровь и хлеб.
— Ну, этой дорогой мало кому дано идти.
Кастусь упрямо замотал головой.
— А если дано, так нельзя сворачивать. Народ наш без земли, без хлеба, без языка… И потому стоит жить и сталкиваться с врагом. Быстрее.
— Что ж, — сказал Вежа, — пожалуй ты прав…
Вежа ушел.
Юноши лежали молча и слушали свежий шорох листвы за окном. Спать не хотелось. Было самое хорошее время для беседы.
— Кастусь, что ты такими глазами сегодня на Галинку Кахнову смотрел?
— Красивая, — после паузы ответил Калиновский.
— Влюбился, горемычный?!
Кастусь помолчал, вздохнул.
— Нет. Я-то влюбчив. Даже очень влюбчив. Но я, видимо, не имею права. Жизнь не принадлежит мне.
— Как это не принадлежит?
— А так. Обычно у людей так: на первом месте — я, на втором — семья, родной дом, на третьем — родной город, на четвертом — родная земля, родное человечество. И каждый любит сам себя, почти все — семью, большинство — родной город, часть — родину. И лишь единицы любят человечество. По-настоящему, а не на словах…
Он сел и обхватил мускулистыми руками колени.
— Мы даже до любви к родине в большинстве не доросли. И потому здесь нужнее всего люди, которые прошли все ступени. Бывают такие, богатые любовью и ненавистью. Они любят человечество сильнее родины, родину — сильнее родного дома, а все это вместе — сильнее самих себя. Они, понимаешь, свободно расстаются с домом, свободно отдают жизнь, и все для родины, для человечества.
— И ты хочешь быть таким?
— Буду очень стараться… Что ж, самого себя я отдам. А кого я имею право отдать, кроме себя? Жену? Детей?
В темноте блестели его глаза.
— Нет, если отдавать, так только себя. Брат Виктор говорит: «Любовь не должна висеть камнем на ногах… Наш народ певучий, талантливый, гордый. И вот его все время благодарят за доброту, сидя на его спине».
Он стукнул себя кулаком в грудь.
— Песни наши затолкали, затоптали, вогнали в грязь, талант распяли, гордость оплевали. Все забрали — землю, воду, небо, свободу, историю, силу… А я все это люблю…
Шелестела листва. Словно тысячи тысяч вздохов летели в раскрытое окно.
— Нельзя больше терпеть, иначе утратим последнее — душу свою живую.
— Я тоже давно об этом думаю, — сказал Алесь. — Оружием надо породить уважение к себе и к мужику. И волю добыть тоже оружием. Я говорил об этом с друзьями.
— С Мстиславом?
— И с ним.
— Мстислав хороший парень. Он мне понравился. И Майка твоя мне понравилась. Однако как тебе с ней быть, если дело дойдет до оружия?
— Не знаю.
— А кто еще?
— У нас в гимназии есть общество. «Братство шиповника и чертополоха». Правда, почти детская еще выдумка. Мстислав, Петрок Ясюкевич, Всеслав Грима, Матей Бискупович и я.