Коловрат. Языческая Русь против Батыева нашествия
Шрифт:
Воевода выхватил меч, слыша, как со злым свистом соколиных крыльев покидают гнезда-ножны клинки земляков, видя, как щетинится мечами строй врагов – недавних союзников, подмоги черниговской. А на губы рвалась, ломилась улыбка безумного, злобного счастья.
Вот и всё. Сейчас всё кончится. И это хорошо. Это очень хорошо. Он не смог защитить. Он не смог умереть вместе со своим городом. Он слишком слаб, чтобы мстить. Всё, что он может – помянуть их всех. Детей. Жену. Государя. Всех. Не по-христиански – древними поганскими поминками-тризной [50] . Помянуть – и захлебнуться алым, теплым хмельным вином. Как хорошо…
А
На чистый клинок без единого пятнышка крови.
– Ох, детушки, вы мои детушки… – зашелестел по каморе, лютым морозом сковывая сжимающие оружие руки, голос-позёмка. – Дурища ваша мать, дура… что бы не жить ей с ладушкой в полюбовницах, не рожать вас в глухой избушке, в лесной чащобе… дорогонько стало мне имечко, дорогонько… нету лесной глупой бабе ни счастья, ни утехи, ни смерти…
Она поднялась – и от маленькой седой женщины шарахнулись по стенам те, кто скакал по ночным зимним лесам на битву с вражьим полчищем; те, кто прошел сквозь убитый, растерзанный город.
Немецкий меч бритвой срезал изрядную долю лохмотьев, бесстыже заголив грудь и верх живота.
На голом теле светлел, рассасываясь на глазах, след удара – длинный узкий синяк.
…Нижний город догорал, наполняя воздух едкой гарью и жаром, а на стенах детинца уже не осталось мужчин. Даже ремесленников. Даже холопов. Старики, бабы и дети вдвоём-втроём натягивали луки, швыряли камни, плескали в лезущие на стены косоглазые смуглые хари варом и горячей смолой, скопом сталкивали с раскатов глыбы-каменюки. Совсем уж дряхлые старухи стерегли малышей, чтоб те не мешали старшим.
Здесь больше не было чужих и своих, вольных и холопов, знати и черняди. Холопки Палашка с Фёклой и боярыня Пелагея, вцепившись в деревянные вилы, опрокидывали подсунувшуюся, уже жадно дрожащую под чьими-то ногами лестницу.
– Соседка, помогай! – крикнула Пелагея. – Не сдюжим!
Она повернулась к ним, кинулась, держа в руках ковш с пузырящейся, булькающей смолой.
– Ма-а-а! – отчаянно зазвенело за спиной. Княгиня развернулась – и успела влепить черпак смолы как раз в раскосые черные глаза неведомо как влезшему на стену чужаку. Он завизжал, мотая головой, вцепившись в неё, словно пытаясь оторвать лицо, слепо шарахнулся – и полетел вниз головой со стены, во двор детинца. На полу из плах осталась кривая сабля, которой он успел взмахнуть один раз. Один только раз.
– Мама, ты где? Ты не уходи… я сейчас встану, мам, ты не плачь, я же не плачу… мне совсем не больно, мам, правда… мы их прогоним, правда, мама? Ты не уходи только, мама… я сейчас встану, се…
– Костя! Костенькаааа!!!
На ее вой никто не оглянулся. Как недавно не оглядывалась она сама. Слишком часто рядом начинали отчаянно выкрикивать чьё-то имя, бесполезно тормоша быстро коченеющие на зимнем холоде тела.
Ты могла. Когда-то ты могла. Вы так и познакомились – его принесли в твою избушку, и его раны были не лучше этой. Тогда ты могла.
«Мы их прогоним, правда, мама?»
Цена имени… Будь ты проклято, новое имя!
– Соседка, вставай! Живее! Да брось же ты его, Дево
Богородице, ты ж не Бог, мёртвого не подымешь!Княгиня подняла глаза. На неё смотрело мокрое, перекошенное лицо Фёклы. Палашки нигде не было видно, рослая красавица Пелагея лежала на спине, покойно сложив руки под пробитой стрелой грудью.
– Уходить отсюда надо, соседушка, – выдохнула Фёкла. – Серебряные ворота ироды проломили. Одна надежа – Успенский собор. Авось Пречистая заступится, не даст на поругание. Соседушка, да кинь ты его, прости Господи! О дочке думай, ему не поможешь уже!
Княгиня и холопка бросились прочь. Вокруг живых больше не было. Оскальзываясь в крови, переступая через мёртвых, скатились вниз. Кром вдруг стал совсем незнакомым. Где-то заржали кони, завизжал по-бабьи чужак – они кинулись прочь…
Где и как разминулись с Фёклой – не помнила.
Поворот, еще поворот, перекресток… куда? Направо! Только б Алёнку до Успения дотащили… только б Алёнку…
Они наскочили друг на друга у поворота и закричали разом – от испуга.
– Ой, мама! – меховой колобок кинулся к княгине, вцепился в летник между полами распахнутой шубы.
– Алёнка! – выдохнула она. – Ты… ты как здесь?!
– Казни, матушка-княгиня! – повалилась в ноги старуха-нянька. – Не успели мы! Не успели – переняли дорогу. Тьма их, поганых, и всё на купола золотые, что мухи на мед!
– Алёнка… – бормотала княгиня. – Алёнушка моя…
– Мама, а где Коська? Опять убезал, да? Он нехолосый…
Сердца у госпожи и у холопки оборвались разом. Совсем рядом заржала лошадь, грянули в намост копыта, заперхал нерусский клич:
– Кху-кху-кхуууу!!!
Они глянули друг на друга – и холопка толкнула госпожу к поленнице:
– Княгинюшка, лезь туда – эвон под дровами место есть…
– А ты?! – уже почти из-под поленницы.
Старуха глянула шальным глазом, оскалила щербатые пеньки:
– А я уведу! Сзаду-то, чай, и сойду за молодуху! Подурю уж головы-то напоследок – хоша и поганые, а всё мужики! Не те мои года – в мужиках копаться!
Она бросилась прочь. А еще через мгновение переулок затопило потоком конских неподкованных ног и сапог в стременах.
Сколько они лежали под поленницей? Час? Два? День? Время она не считала с того самого мига, как заполыхал Нижний город и пришлось в спешке закрывать ворота Среднего, на которые уже летела пена с мохнатых морд неподкованных лошадок.
Со сбруи одного из всадников что-то слетело и, прыгая килой-мячиком, подкатилось к их убежищу. Подкатилось и уставилось уцелевшим глазом, щерясь мёртвой улыбкой.
Какое-то мгновение Алёнка смотрела на отрубленную голову широкими белыми глазами.
Потом… руки княгини схватили пустоту. Меховой колобок вылетел из-под поленницы и с заполошным визгом заметался под ногами у коней.
Княгиня выскочила вслед. Лишь для того, чтоб увидеть, как смуглая ладонь сгребла меховой колобок за шиворот и подкинула высоко в воздух…
С неё сорвали сороку [53] с украшениями, кунью шубку, ожерелье и летник. Отхватили ножом расшитые серебром и жемчугом косники [54] . Её повалили на плахи мостовой, смуглые, волосатые короткопалые руки с треском рвали сорочку, кто-то жадно пыхтел и сопел на ней, наваливаясь, обдавая вонью нечистого тела. А перед ее остановившимся взглядом вставало одно и то же…