Коля пишет Оле, Оля пишет Коле
Шрифт:
– Еще бы… Ведь я сестра Свистуна!
– А ты мне не сестра… – выпалил Колька.
– Ты видишь, мама? Ты видишь!.. – Голос Нели становился все тоньше, будто внутри у нее нервно, все туже и туже натягивалась незримая глазу струна.
И вот струна лопнула: разрыдавшись, девочка бросилась обратно в комнату.
До сих пор Елена Станиславовна молчала. В глубине души она считала, что должна была более чутко отнестись к Колькиной просьбе, внимательней последить за больной птицей. Она даже готова была вслух признать свою вину, но последняя Колькина фраза мигом изменила все ее намерения.
– Как ты можешь так, Коля? Неля видит в тебе своего брата, она так готовилась к твоему приезду…
– Где же она сейчас? – тихо спросил Колька, не слыша ничего, кроме того, что касалось его любимой птицы.
Елена Станиславовна опустила голову.
– Она сдохла, – набравшись мужества, ответил отец.
Колька качнулся… Его поразило и то, что не стало любимой птицы, для которой он привез из лагеря целую банку мальков, и то, что отец сказал о ее смерти вот так прямо и грубо.
– Она умерла… а не сдохла. Умерла из-за вас! – крикнул Колька, еле сдерживая слезы. Он схватил свою огромную клетку и, неловко волоча ее впереди себя, спотыкаясь, побежал во двор.
Холмик во дворе
Лечить больных, раненых и обмороженных птиц Колька начал давно. Мама называла его птичьим доктором, а большую клетку, которую они смастерили вместе, – птичьей лечебницей. Весной Колька всегда выпускал своих выздоровевших пациентов на вольную волю. Птицы нетерпеливо вырывались из клетки, и Кольке от этого даже бывало немного не по себе.
«Неужели они совсем не привыкают ко мне? – спросил он как-то у мамы. – Так торопятся улететь…»
«А может, им не терпится показать тебе, как окрепли их крылья. Может, они хотят убедить тебя, что совсем уже выздоровели и готовы к полету. И в этом-то, может быть, и есть их птичья благодарность?..».
Но не все Колькины пациенты выздоравливали. Как-то зимой он подобрал во дворе замерзавшую на морозе птичку. Что это за птица, он так и не узнал. Колька закутывал ее в вату и теплую байку, ставил компрессы, поил ее сладким горячим чаем. Но птичка никак не согревалась… Кольке казалось, что она даже кашляет и чихает по-своему, еле слышно. Весной, когда Колька открыл дверку клетки, птичка никуда не полетела, а, наоборот, забилась в уголок, прижалась к деревянным планкам. Вскоре она умерла. Колька похоронил птичку во дворе, на газоне, за изгородью, чтобы никто случайно не наступил на маленький холмик, не разрушил его. Вскоре холмик зарос травой и стал казаться маленькой зеленой башенкой, поднявшейся из-под земли.
Сейчас Колька, сидя на скамейке и положив голову на свою огромную самодельную клетку, думал о том, что его любимую Черную Спинку никто, конечно, не похоронил, что ее просто выбросили куда-нибудь в мусоропровод или в урну, стоявшую во дворе. «На пианино играет! – со злостью думал он о Неле, виня почему-то во всем ее одну. – Музыку любит! А больную птицу – на кухню: в духоту, в темень… Верно я сказал, что девчонки – предательницы. Все до одной!..»
Словно вызванный этими Колькиными мыслями, сзади вдруг раздался певучий голос:
– Послушай-ка, Свистун…
Колька узнал Олю Воронец и, не повернув головы, продолжал угрюмо глядеть на зеленый холмик за деревянной изгородью. Тогда Оля сама подошла к изгороди, чтобы Колька мог ее увидеть, не меняя своей позы. В руках у нее был карандаш и маленький изящный блокнотик.
– Я вот тут последние дела записываю на дорогу… Адреса и телефоны тоже. Мне номер твоей квартиры нужен: ведь нам с тобой переписываться… придется. В одном доме живем, а квартиры твоей не знаю.
– Сорок третья… – ответил Колька, не отводя глаз от маленького холмика и по-прежнему опершись щекой о пустую клетку.
Оля записала с таким видом, будто
ей это было совершенно не нужно, но она просто обязана была записать: задание – ничего не поделаешь!Она захлопнула свой изящный блокнотик и уже сделала шаг в сторону, но вдруг задержалась и спросила:
– Ты что на газон уставился?
Колька промолчал. Она не уходила.
– Откуда у тебя такая громадная клетка?
– Сам сделал.
– Зачем такую большую?
– Ты на одном месте долго сидеть можешь? – вопросом ответил Колька.
– Нет.
– И птица тоже.
– А где же она у тебя? Выпустил, что ли?
– Нет, умерла…
– И ты из-за этого такой… грустный? Из-за птицы?
– Скажи еще: «Из-за какой-то птицы!..» Все так говорят.
– Нет… зачем же?..
Оля присела на корточки и снизу заглянула Кольке в глаза.
– Ну, чего тебе? – отмахнулся Колька. И с ужасом почувствовал, что глаза его сами собой наполняются слезами. Он изо всех сил напрягся, но ничего не мог поделать – слезы стояли в глазах.
– Что ты? – дрогнувшим голосом сказала Оля. – Что ты? Из-за птицы?..
Он мог бы объяснить ей, что ему тяжело не только из-за этой опустевшей клетки… А потому, что, приехав из лагеря, он не почувствовал, что вернулся домой, хоть на столе красовался пирог и встретили его торжественным маршем. Он мог бы объяснить, что в прошлом году летом переписал чужие стихи из «Пионерской правды», выдал их за свои и попросил Олю прочитать в родительский день потому, что очень хотел доказать Елене Станиславовне и отцу, что тоже чего-то стоит и чем-то на свете увлекается, кроме своих птиц. Оля, как всегда борясь за справедливость, отыскала тогда эти стихи в газетной подшивке (и как только они запомнились ей!), а потом, подойдя к Кольке, тихо, чтобы никто не слышал, но как-то очень отчетливо произнесла: «Позор! Это же воровство… Другой писал, а ты за свои хочешь выдать!» И разорвала стихи на мелкие клочочки… Всем в лагере она сказала, что стихи были просто плохими. «А обещал, что напишешь хорошие… – добавила она при всех, обратясь к Кольке. – Эх ты, Свистун!..»
В тот родительский день, после концерта, Колька слышал, как многие папы и мамы спрашивали у своих ребят: «Почему ты не выступал?.. Почему ты не пела?.. Почему ты не участвовал в пьесе?..» А отец и Елена Станиславовна ничего не спросили у Кольки. Они вручили ему большущий пакет с фруктами (такого большого пакета не привезли, кажется, никому) – и все… А разве Кольке нужны были эти фрукты? Он предпочитал кислую лесную костянику и терпкую ягоду рябины, от которой сводило челюсти и которую научили его любить птицы.
Все это он мог бы объяснить Оле Воронец, когда она, сидя на корточках, упрямо заглядывала ему в глаза. Но он ничего ей не рассказал…
– У тебя две пуговицы на рубашке оторвались, – сказала Оля. – Пришей. Или скажи маме.
– У меня нет мамы.
– Нету?.. А эта строгая женщина… в темном костюме?
– Это не мама.
– Прости, пожалуйста…
Оля продолжала рассматривать его так, будто до этого дня ей был известен какой-то совсем другой мальчишка, по прозвищу Колька Свистун, а того, который сейчас оперся щекой о пустую клетку, она встретила впервые. Колька боялся, что слезы, которые все еще предательски стояли (он чувствовал это!) у него в глазах, потекут по щекам, Оля увидит их и уже не будет сомневаться в том, что он плачет. Ему очень хотелось, чтобы она поскорее ушла, но он не знал, как прогнать ее. И вдруг он вспомнил, как Оля злилась, когда в лагере кто-нибудь называл ее красивой, она тут же прекращала разговор и, прямо с ненавистью взглянув на своего собеседника, срывалась с места. Колька вспомнил это и, не поворачивая головы в ее сторону, сказал: