Колыбель качается над бездной
Шрифт:
И я жил – атавистическим отростком, эдаким полузабытым аппендиксом. Жил, как мог. А она, моя Лена, всё реже появлялась в гостинице, в нашем номере эпохи соцреализма, и всё дольше оставалась здесь, в этой ненавистной мне научной келье. Здесь же, в периоды короткого отдыха, она в конце концов приспособилась и спать, чем окончательно отдалилась от меня. Отныне мы встречались только в столовой – я специально поджидал её у входа в местный пищеблок, надеясь хоть чуть-чуть побыть с ней рядом вне стен проклятой лаборатории, хоть немного растопить лёд в её душе, вернуть, вдохнуть в неё прежнюю любовь. Всё было тщетно. Её обычное общение со мной сводилось к серии дежурных фраз, а на вопросы, заданные в лоб, она в ответ лишь вежливо улыбалась. Как я ненавидел тогда эту улыбку! О, я готов был размазать её по этому милому, дорогому
Неприкаянным бездельником бродил я по городку, изучал окрестности, плевал от нечего делать в озеро, вкладывая в каждый плевок всю свою безысходность и надеясь утопить её в этом стоячем болоте вечности. В поисках выхода безуспешно пытался забраться на острые скалы – в результате дважды сорвался и едва не разбил себе голову о камни. Залезал на крыши домов и подолгу стоял на самом краю, наполовину свесив ступни над пропастью, рискуя в любой момент сорваться вниз и расшибиться в лепёшку. «Интересно, – размышлял я в эти мгновения, – умру ли я тогда? Или, словно резиновый мячик, отскочу от асфальта и умчусь в голубое безоблачное небо к… едрене фене? Сохранилась ли здесь смерть хоть в каком-нибудь обличии? Если я, скажем, садану вон того вундеркинда кирпичом пор чайнику, отдаст он Богу душу, или лишь одарит меня своей мерзопакостной улыбочкой и, как ни в чём не бывало, зашагает прочь?»
А с некоторых пор я начал прислушиваться к глухим ударам, которые порой доносились из недр земли. Тогда воздух начинал вибрировать, а озеро морщилось, вздрагивало мелкой рябью, которая тут же исчезала, едва подземные толчки прекращались.
Я как-то спросил у Дмитрия, что это за гул. Но он лишь пожал плечами.
– Он здесь постоянно. Сколько себя помню, столько его и слышу. Иногда он быстро проходит, но чаще длится достаточно долго. Никто не знает, откуда он.
Однако я ловил себя на мысли, что уже слышал нечто подобное. Там, в недрах горы, когда мы с Леной (прежней Леной) бродили по подземным лабиринтам, бетонные стены излучали подобную вибрацию – словно какие-то мощные механизмы работали в каменной толще.
Этот райский уголок всё более напоминал мне вершину айсберга, его видимую область. А какие страшные секреты таила в себе его скрытая, подземная часть, не знал никто. Возможно, именно там, внизу, под внешне благополучной оболочкой Эдема, и была сокрыта преисподняя, куда некогда спускался Данте в сопровождении верного Вергилия. Сковырни оболочку – и снизу попрёт нечисть, с рогами, копытами, сковородками, серной вонью и прочими адскими атрибутами.
8.
Иногда на меня накатывала дикая злость, и я готов был расквасить нос любому, кто попадётся под руку. Депрессия выплёскивалась наружу плохо управляемой агрессией, и мне едва удавалось сдерживать себя, чтобы не перейти от мыслей к делу. Как правило, досуг свой я проводил на набережной, которая являлась своего рода зоной отдыха для здешней учёной братии. Сия братия нередко прохлаждалась здесь, совершая променаж по гравиевым дорожкам или восседая на уютных скамейках, поодиночке, парами, а то и целыми косяками. Проходя мимо, я невольно прислушивался к их разговорам – и всегда слышал только одно: обсуждение научных проблем. Вот это-то меня и бесило больше всего.
Как-то раз я пребывал в особо мрачном настроении. Лена в очередной раз отказала мне в разговоре по душам, сославшись на массу неотложных дел. Я пулей вылетел из её лаборатории, боясь сорваться и наделать глупостей. И теперь, едва сдерживая клокотавшую в груди ярость, вышагивал вдоль озера и разминал костяшки пальцев на правой – ударной – руке, явно намереваясь сжать её в кулак при первом же удобном случае, со всеми вытекающими отсюда последствиями. И тут, прямо по курсу, вижу парочку, уютно примостившуюся на скамейке. Пацан и девчонка. Воркуют, голубки. Ага, вот и первая жертва! Подхожу ближе, прислушиваюсь – и ловлю ухом термины, ставшими уже привычными: бином, дивергенция, асимптота, конгруэнтность и прочая белиберда. Ух, и вскипел же я тогда! Это стало последней каплей. Им что, голубкам, больше потрепаться не о чем? О любви, например, о сексе, о семейных заботах? Была б моя воля, я за употребление подобных
выражений в общественных местах пожизненный срок давал бы, без суда и следствия, с отбыванием наказания в зоне строгого режима! А при повторном нарушении – вышку, расстрел на месте преступления. И никаких тебе мораториев на смертную казнь.Кулак в ход я так и не пустил. Мне пришла на ум более изощрённая пытка.
Я поравнялся с ними, нагло поставил одну ногу на скамейку, как раз между ними, и упёрся в парня тяжёлым, как мне казалось, немигающим взглядом. Выдержал подобающую паузу, чем привёл голубков в немалое смущение.
– Эй, братан, не подскажешь, который сейчас час? А то мои, – я сунул ему под нос наручные часы, которые назло всем демонстративно продолжал носить, – остановились.
Словно по команде, они удивлённо вскинули брови и тут же одновременно улыбнулись. Смысл моих слов до них, кажется, не дошёл.
– Ну чего ты лыбишься, пацан? Я ведь, кажется, простой вопрос задал, – перешёл я на более грубый тон. – Время, спрашиваю, сколько сейчас?
Улыбка на его губах поблекла, в глазах мелькнула искорка испуга.
– Извините, я не понимаю… – проблеял он.
Ага, пробрало, бином яйцеголовый! Ну, сейчас ты у меня лезгинку плясать будешь!
– Котлы у меня остановились, сечёшь? – Я снова затряс перед его глазами запястьем со своими старенькими часами. – Стрелки на семи часах стоят, во, глянь! Никак не въеду, на семи утра или на семи вечера. По солнцу хотел определить, но солнце куда-то пропало. Так ты скажешь мне, утро сейчас или вечер?
О, это надо было видеть! Они вскочили, причём оба сразу, крепко сцепились руками, словно ища поддержки друг у друга, и вдруг дали дёру! Только пятки сверкали. А я, как полоумный, хохотал им вслед, держась руками за живот. Темень в голове несколько рассеялась, накал деструктивных желаний чуть снизился.
Думаю, именно эти слова – утро, вечер, солнце, время, часы – привели их в такое смущение, в их ушах они прозвучали чем-то вроде отборной матерной брани. Не знаю, как давно они здесь, насколько успешно промыли им мозги (судя по их реакции, вполне успешно) и чем напичканы сейчас их мозговые извилины, но я был уверен: их наверняка закодировали, и теперь категории времени стали для них чем-то вроде табу. Так обычно кодируют от курения.
Позже я повторял подобные каверзы неоднократно. Врывался, например, в толпу молодняка, или приставал к парочкам на скамейках, а то вваливался в какую-либо лабораторию, и задавал самые безобидные, на мой взгляд, вопросы типа: «Пацаны, часы не находили? Обронил где-то здесь, третий день ищу», «Эй, салаги, какое сегодня число? А вчера какое было? А месяц какой? А год?» или «Говорят, к вечеру дождь обещают. Вы, часом, не слыхали?» А то шокировал их предложением вроде такого: «Мужики, может по пивку? Вчера с корешами перебрали, с утра башка трещит, вот-вот лопнет. Сгоношимся, а? Я сгоняю!»
Вскоре учёная братия начала от меня шарахаться. При моём появлении лица их бледнели, в глазах вспыхивал испуг, уголки рта подёргивались в нервном тике. Ага, отучил-таки я вас от ваших пошленьких улыбочек! То ли ещё будет, господа учёные! Дайте только время!..
Для меня это оказался лучший способ снятия стресса. Вместо утренней зарядки.
9.
В нашем гостиничном номере, на подоконнике, стоял радиорепродуктор. Стандартный трёхпрограммник, из тех, которые одно время были весьма популярны у советских обывателей последней четверти двадцатого столетия (интересно, Дмитрий это время ещё застал? надо будет его об этом спросить). Стоило его включить, как комната наполнялась классической музыкой. Местная ретрансляционная сеть баловала обитателей городка исключительно классикой, по всем трём каналам. Меня это только радовало – надоел откровенный дебилизм и пошлость современной попсы, которой круглые сутки грузит нас телевидение. Да и на репертуар я пожаловаться не мог – симфонии Бетховена, Моцарта, Стравинского и Рахманинова сменялись операми Римского-Корсакова, Верди, Вагнера и Россини, духовная музыка Генделя, Кастальского, Бортнянского и Чеснокова – органными фугами Баха. Знатоком классики я, конечно же, не был, но кое в чём разбирался. Я мог часами сидеть у себя в номере и слушать, слушать, слушать…