Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дерябин и повоевал-то недолго — в пятнадцатом году вернулся домой, а вот поди ты — командовать умел, научился.

И когда он, еще потерев рукавом царапину на щеке, поднял руку и сказал:

— Так! Правильно! Теперь — всё! Поехали, понужай, говорят тебе, Игнатий! — обоз выглядел вот на какой манер: куприяновские гнедые везли ход, к ходу привязана была лесина с недорубленными по самой середине сучьями, к лесине плашмя привязаны отец и сын Куприяновы — отец спереди, сын — поближе к вершине, как раз над задней парой колес; вслед за возом едет верхом Дерябин и ведет в поводу сивую кобылку Игнашки Игнатова со скособоченным киргизским седлом, из подушки которого торчит не то пенька, не то какая-то тряпица, вслед за Дерябиным

следуют остальные трое членов Комиссии: Половинкин, Устинов и председатель Петр Калашников. Половинкин и Калашников едут совершенно молча, Устинов же время от времени всё еще повторяет:

— Вот те на, товарищи члены Лесной Комиссии! Товарищи члены Лесной Комиссии — вот те на!

И только когда отъехали порядочно, Калашников тоже подал голос:

— Это всё потому, что мы, Лесная Комиссия, только лишь законодательная, а взяли нонче на себя задачу исполнительной власти!

Все молчали, а потом Калашникова неожиданно поддержал Игнашка.

— Мужики! — постанывал между тем привязанный к лесине Севка Куприянов. — Мужики, хотя вы и Комиссия, но всё одно не имеете правое эдак со мной обходиться!

— Вот он, вот он — правое ему не хватает! — изумленно отвечал Куприянову Игнашка, погоняя в то же время коней. — А когда Комиссию бить-убивать, уничтожать ее, изгаляться над ей — то правое у тебя сколь хошь?

Севка глядел вверх, на вершины сосен, и морщился, словно в глаза ему сверху всё время что-то сыпалось, какая-то пыль, он мотал головой, щурился, тяжело дышал. Две-три седые прядки то выказывались наружу из его бурой, густой бороды, то прятались обратно.

— Мужики! — выстанывал он. — А ежели случай придется, я с вами буду так же, как вы нонче со мной! Ведь это и царские охранники с порубщиками так не обходились, как вы со мною! И с сыном моим! Вы худо себе делаете, мужики! Худо!

— А што? — смутился Половинкин. — Вот доведись до меня: я, положим, валю лесину, нету же нонче закону, чтобы не валить, вот я и валю, а тут подъезжает пятеро вершних и вякают на меня и оскорбляют с головы до ног… Дак я бы — как? Я бы, может, топор наземь-то и не бросил, а с им и пошел бы прямым ходом на тех вякельщиков! Ей-богу!

— Ты бы прямым ходом не пошел бы, Половинкин! Еще и с топором — нет, не пошел бы! А вот я про себя скажу — я пошел бы! — прикинул Дерябин. — Я бы всех — не всех, а двоих из нас зарубил бы! Но всё одно нонче факт есть факт: не только сделана гражданами Куприяновыми, отцом и сыном, порубка, но и сделано еще покушение на целостность членов Лесной Комиссии. Пересматривать факт не будет, а повезем арестантов на сходню. Пущай вся Лебяжка видит, что с Лесной Комиссией кто и как захочет обходиться тоже не имеет права!

— И всё одно, — вздохнул Калашников, — нами сделано нарушение народной демократии. Надо было сперва записать в протокол наше право заарестовывать и даже вязать порубщиков, особенно в случае ихнего сопротивления, а у нас такого протокола по сю пору не имеется! Нам надобно сделать такое постановление: «Лесных порубщиков, особенно при сопротивлении, лесная охрана, как равно и сама Лесная Комиссия, заарестовывает и насильственно доставляет на сходню для дальнейшего над ними дела». Кто — «за»? Проголосуем немедленно, а после занесем результат в протокол. Кто — «за»?!

Трое членов Комиссии попридержали коней и подняли руки. Игнашка поднял руку с кнутом. Устинов воздержался.

— А почему, Устинов, ты не подымал руки? — спросил его Калашников.

— Закон обратной силы не имеет. Потому и не подымал.

— Ну и ладно, — согласился Калашников, — четверо «за», один воздержался, это даже удобнее для записи в протокол, это значит, разные имеются по вопросу мнения и мысли. И еще сказать: всё ж таки необходимое дело — кооперация! Бедным она помогает, богатых — урезывает, и так делается ею всеобщее равенство. А когда имеется фактическое равенство, то и власти не шибко много надо, только

для параду и для вида. И наоборот — чем более среди людей неравенства, тем более нужно на их власти, крупных и вовсе крохотных властелинов! Таких, которые вроде нас, нынешних членов Комиссии!

Никто не удивился рассуждениям Калашникова: он до войны много лет работал председателем маслодельного общества и лавочной комиссии, был головой всей Лебяжинской кооперации. И хотя над Калашниковым посмеивались и называли его «коопмужиком», но слушали всегда с интересом. Кличка кличкой, ее заезжий инструктор маслодельного союза человеку приклеил, но человек-то всё равно был свой, лебяжинский.

Игнашка тем временем правил куприяновскими гнедыми и даже ловко правил — длинный ход продвигался между деревьями, нигде не цепляясь. Игнашке, наверное, не впервой доводилось вот так, без дороги, вывозить из леса длинные стволы. Он часто останавливал коней, бежал вперед и смотрел, как там лучше проехать, и давно бы уже был на дороге, но не торопился, держал все левее да левее, хотел въехать в Лебяжку не через какой-нибудь проулок, а прямо в главную улицу. Он всем и каждому на той улице хотел показать связанных Куприяновых.

Наверное, поэтому он и выехал еще на одного порубщика — на Гришку Сухих.

Сухих был самым богатым хозяином.

На войну его не брали — он слегка хромал на левую ногу, но силен и здоров был — удивительно! Работу Гришка мог ворочать день и ночь, остервеняясь на нее, наливаясь кровью и злобой. Если Гришке, к примеру, предстояло одному разгрузить несколько возов с зерном или мукой, он сперва обходил их вокруг, бормотал что-то и грозился кулаком, после скидывал лишнюю одежду, иной раз и сапоги тоже, закуривал и, не спуская глаз с этих возов, снова и снова шептал что-то про себя. Потом вдруг далеко бросал окурок, сплевывал и кидался к мешкам, иногда ухитряясь прихватить сразу два.

Сколько уже раз бывал слух, что Гришка Сухих надорвался и скоро помрет, а он с годами становился только сильнее, ухватистее.

Жил Гришка не в самой Лебяжке, а на заимке, верстах в четырех от крайних изб, на лесной опушке. Он выселился туда чуть ли не в тот самый день, когда стала известна столыпинская реформа о льготах для всех, кто хочет выйти в отруба.

В один год какой-нибудь, еще быстрее, обстроился на своей заимке: дом поставил крестовый, амбар, баню, скотские помещения, всё это обнес высоченным заплотом, а внутрь посадил двух цепных кобелей. Крепость, а не подворье.

Для постройки Гришка нанимал плотницкую артель, нездешнюю, ездил за ней на станцию железной дороги, за быструю и ладную работу поставил артельщикам хороший магарыч, а потом артель ушла по Крушихинской дороге, увозя на телеге инструмент и надорвавшегося в работе товарища.

Гришка же Сухих повесил на свои новые ворота замок, и с тех пор никто чужой в его доме не бывал, никто даже в точности и не знал, как и что там сделано и построено.

Конечно, с этим хозяйством о десяти рабочих лошадях одному управиться было не под силу даже Гришке, и у него жили работники, тоже нездешние, мрачного вида. Говорили, будто Гришка берет их из беглых каторжников и арестантов.

В революцию Гришку в первую голову назвали кулаком, буржуем, капиталистом, эксплуататором, мироедом — еще многими именами, а он вот что сделал: объявил, будто выделил батракам земельные наделы, инвентарь и рабочих лошадей, и на заимке теперь три хозяйства — одно среднее, два бедных. Теперь этим бедным лебяжинское общество во всем обязано помогать не одному же ему, Григорию Сухих, о бедняках заботиться?!

Общество тот раз поручило Дерябину встретиться с Гришкиными батраками, узнать, что это за помощь вышла им от хозяина, но батраки упрямо твердили свое: «Обчество нам обязано дать хлеба и прочего, как беднейшим…» Сам же Гришка Сухих похлопывал Дерябина по плечу и говорил: «Узнавай, узнавай у их всё, оне всё как есть тебе обскажут!»

Поделиться с друзьями: