Комиссия
Шрифт:
Кто громче спел, тех по прибытии качают в воздух, с тех лодочный хозяин, если раздобрится и растрогается, не возьмет и платы за свою лодку, только похлопает кормчего по плечу, а разгоряченных, приохрипших баб — по местам более мягким и приятным.
И любил же Устинов тоже выскочить на берег и тоже востро, внимательно слушать, а если удастся, то первому услышать и закричать: «Про казака, про казака слышу!» — либо: «„Из-за острова на стрежень“ доносится!»
Ему тут же скажут: «Не шуми громко-то — другим дай прислушаться!» — и он, волнуясь, ждет других — подтвердят они его или нет?
Любил он всю как есть невероятную суету, крик, гам, смех, лай едва ли не всех лебяжинских
Но, конечно, больше всего любил он быть самым первым слушальщиком, тем более ему часто удавалось раньше всех угадать одно, а то и два далеких-далеких песенных слова, одно, а то и два певческих колена, а удавалось потому, что был у него свой секрет — он Зинаиды Панкратовой голос очень верно, очень издалека улавливал.
Ему даже странно было, как люди, стоя рядом с ним, не угадывают этот голос сразу? Столь сильный, на другие голоса непохожий? Который впереди других, играючи, а временами от самого себя замирая, шествует по глади лебяжинского озера?
И еще было ему смущение, когда, высадившись из лодки, едва переводя дыхание, Зинаида вдруг спросит: «А кто тут у вас, домоседы, первым-то слухарем оказался?!» И ей ответят: «Устинов Николай — он! Другие еще не поняли, а он уже Стеньку Разина выкрикнул!»
Зинаида прибирает волосы под платок, опять и опять сдерживает разбушевавшееся дыхание и смеется ему в лицо: «Развешивай уши-то шире, Левонтьевич! А глазами гляди вострее: может, и еще что услышишь-увидишь?»
Ну, это бывало летом.
Давно это бывало, до войны.
Хотя прислушаться, так и сейчас тоже не то по льду, не то из-подо льда несется озерный гул…
А в другой стороне, левее, там опушка Белого Бора. Сначала она вплотную прилегает к лебяжинским огородам, размеченным по снегу тонкими полосками плетней, потом, делаясь всё синее, берет еще в сторону, и вот уже Бор видится только черной ленточкой, больше ничем.
В промежутке между озером и опушкой прежде торчала избенка Кудеяра, без ограды, при одной-единственной крохотной амбарушке, а нынче и эту избенку и амбарушку почти целиком заслонила постройка новой школы: медовые бревна, четыре застекленных Устиновым и светлых оконца, двое дощатых сеней с торцов, две трубы, из обеих тянется буроватый дым.
Труба посреди крыши дымит гуще, другая, с края, — жиденько. Так и должно быть: большая труба от печи, которая греет две смежные школьные комнаты, в них сидят сейчас за партами-самоделками ребятишки, учителка со стеклышками на глазах путешествует из комнаты в комнату, одних ребятишек учит буквам, а другие, постарше и уже немного ученее, читают вслух либо списывают с доски и решают задачки. Под малой трубой, в крохотной каморке живет школьная сторожиха — она в звонок звонит, объявляя перемены, и полы моет, и печи топит, а если кто-то из лебяжинских мужиков не выполнит очередной наряд и не подвезет к школе воды, то сама и ходит с коромыслом за водою на озеро, к проруби. Ничего не сделаешь — приходится!
Еще в ее сторожихинскую обязанность входит прогнать всех до одного ребятишек из школы домой после занятий, а то им нравится там, и они, покуда не оголодают до потери сознания, под отчий кров не являются.
Хлеб той сторожихе дается с трудом, жить она ухитряется в своей каморке не одна,
а с двумя малыми ребятишками, но она довольна. Само собой, что довольна такою жизнью может быть только вдова-солдатка. Так и есть: вдова-солдатка служит лебяжинскому обществу школьной сторожихой, и общество этим тоже довольно: худо-бедно, а призрело женщину, тем более детишки у нее хорошие, небалованные, и старшая, шустрая такая девчонка, уже помогает кое в чем матери и тоже учится в школе, не выходя из дома.Этакое устройство жизни — и трудное и тяжкое, а все-таки — оно, все-таки жизнь для матери и для ее детишек — всегда задевало Устинова за душу, и, сбросив три навильника, он остановился, чтобы еще раз поглядеть на школу, а заодно и на чужие дворы — что там делается, кто из хозяев хлопочет нынче около скотины, кто, может, дровишки колет, кто запрягает, собираясь по сено или еще куда. Кто что…
И только он примерился на последний, четвертый, навильник вилами-тройчатками, только прошелся взглядом по соседским дворам, как остолбенел от изумления: по ограде Круглова, которая была от него через двоих хозяев, шагал мерин Севки Куприянова!
Меринишка был вообще-то неприметный — масть почти как у Моркошки, но тусклая, рост небольшой, однако когда еще Устинов только начал к нему через Севкино прясло приглядываться, то сразу же и заметил у него одно особое свойство: походку. Походка была у этого меринишки очень старательная: шагнет левой и в левую же сторону, вниз, сильно махнет головой, как бы подкрепляя этим шаг, потом шагнет правой и головой так же сделает вправо. У многих коней это бывает, но Севки Куприянова мерин шагал по земле с особенной добросовестностью, серьезно и озабоченно, ни на минуту не забывая, что вот он шагает и главнее этого дела на всем свете нет и быть не может. Тем самым Севки Куприянова мерин был очень похож на Соловко, но только самостоятельнее, чем тот. Соловко на ходу спал, а у этого сонности не замечалось. Нисколько.
И сейчас тем же самым шагом Севкин меринишка ходил из конца в конец кругловской ограды, между двумя амбарами. Должно быть, новый хозяин дал ему волю — пусть, дескать, походит, пообвыкнется, присмотрится и узнает, где и что на ограде находится!
Так и не сбросив четвертого навильника, Устинов сам бросился вниз, на землю.
А в кругловской ограде он лицом к лицу столкнулся с мерином.
Они остолбенели на миг.
Они поглядели друг на друга и узнали, что души друг в друге не чают. «Вот он — я! — как бы промолвил скромно и светло не то светло-гнедой, не то темно-рыжий этот меринишка. — Вот он я, и, сколь живу на свете, не было при мне еще человека, который понял бы меня до конца, все мои прелестные качества, всю мою ангельскую душу! Не было, и я уже верить перестал, что будет когда-нибудь! Но тут являешься ты, Устинов Николай Левонтьевич! Не гляди же, что я росточком не очень-то вышел, я многое могу! Могу и могу!» И тут мерин повернулся и снова зашагал неутомимой, старательной, чувствительной своей походкой — он не знал, что Устинову Николаю так лучше всего показаться: в ходьбе, в шаге, в старании.
А Устинов почуял, будто сердце у него кровью обливается, и он кинулся в избу Прокопия Круглова.
Редкостный был случай, чтобы в дом к Прокопию кто-нибудь вот так бы заходил, тем более в будний день, потому что в этом доме работа шла день и ночь, ни на минуту не прерывалась.
Если не считать Гришки Сухих, братья Кругловы были самыми богатыми хозяевами в Лебяжке, а между братьев — старший Прокопий: дом крестовый под железной крышей, с пятистенной пристройкой, во дворе — один амбар вплотную к другому. Рабочих коней шестеро. Севки Куприянова мерин получался седьмой.