Комиссия
Шрифт:
И еще сказал он же, Лаврентий: здесь неправославные веры разные племена исповедуют, а когда так, то и раскол легко затеряется среди них, никому не будет мозолить глаза.
И еще сказал: здесь нашей вере будет хорошо! Лучшего места для нее не сыскать!
Но старец Самсоний Кривой спросил святого Лаврентия:
– К чему ты привел нас, отец святой, - к богу или к делу рук божьих?
Повторил в ответ Лаврентий: здесь нашей вере хорошо!
– А людям нашей веры? Им хорошо ли будет? На каменной и хладной земле?
И снова ответствовал святой Лаврентий:
– Земля есть вся богова! И только его! Потому и в хладе божью истину возможно постичь, а в тепле райском и в уюте житейском минуют ее
– Слово твое верно, свят отец и брат мой!
– согласился Самсоний. Верно оно, ибо бога везде зрим круг себя и во всем. В пустыне, и в пещере темной, и в райских садах иерусалимских - повсюду и везде. Однако же не здесь, среди каменьев мертвых, трудился он в поте лица своего, ибо не украшена здешняя земля ни лесами высокими, ни травами густыми, ни почвою благодатною. И когда для моления и отшельничества, для постижения духа божьего место здешнее столь сходно, что святою обителью наречено может быть, то для приобщения к делу божьему, то есть к жизни и продолжению рода человеческого, созданы места иные. Мы их прошли уже мимо, те земли и благодать ту, где в одно лето стояли жителями, и семена бросали в почву, и вкушали от земли той хлеб насущный, но пренебрегли благодатью ради нынешней пустыни!
– Не соблазнись житейством ради веры нашей! И благодать не в злаках, а в душах вкуси!
– стоял на своем Лаврентий, но Самсоний-Кривой не отступался тоже:
– Пренебрегли мы благодатью. И трудом божьим, положенным на человека! Так вернемся же к утере своей, богом нам предназначенной. Когда не мы - кто же от трудов его вкусит? Не дикий ли зверь, когда человек обходит их с презрением и поспешностию? Когда не так - кто же приложит разум свой, и руки свои, и усердие свое к разуму божьему? И к вечной его жизни - жизнь свою бренную?
– Хулу извергаешь устами, брат мой Самсоний! Опомнись! К чему призыв твой, чем сму-щаешь души паствы нашей?! Молитва вечна, а плоть - подставка лишь есть для духа временна, чтобы с нее доставал он истины божьей! Сгинет одна подставка - найдется другая, в другой плоти...
– Об уделе отшельническом говоришь ты, Лаврентий, брат мой. Свят удел тот во веки веков! А кто возложил его на себя, тот исполнил долг за много сот и за тысяч людей, а люди те уже свой получают после того удел и перед тем же богом обязаны исполнить его с душевною радостию и прилежанием, что отшельник - свой. А ежели каждое слово к богу станет выше, чем дело к богу же, - на чем стоять будет слово? На чьих трудах и заботах? Давай же, брат мой Лаврентий, делить паству нашу: кто более всего причастен к молитве тот остается в святой сей пустыне, кто руки, ноги и плоть свою склонен употребить к земле и к злаку - тот вернется со мною на зелен бугор, где сеялись мы однажды и пашня заложена была нами!
– Измена в том богу и вере!
– возгласил Лаврентий.
– Измена! Молитва есть сохранность божьего мира, а руки человеческие - к разрушению и пеплу его! Молитва есть воздержание от разрухи, и в вечности пребудет она, а вечность - в ней! Плоть же, хотя бы и малая сия, разру-шительна есть! Как не вечна она в себе самой и потому всякий миг готова тленом статься, так несет она тлен и пепл миру всему, коснувшися его! И от лесов, и от полей, и от земли всей и всяческой жаждет она того же тлена и разрушения. И создает грады, и храмы, и дворцы, и крепостя разны, но не божьи, а своего же разумения, то есть тленные и воображенные ею в порочной своей гордыне, и заставляет людей вселяться в тот противубожеский, непричастный к богу и к миру хлам, и жить, и рожать, и родиться в нем, как хламу же! И вечного нету перед нею ничего, ибо вечность не что другое есть, как недоступность рукоделию человеческому в глубине ли земляной, в высоте ли небесной, во мраке ли вечном, в молитве ли непрестанной! Доступ-ность же всякая есть миг презренный и тлен!
Усталы, истлевши с далекого пути души паствы были, пришедши в край молебственный за море Байкал. Усталы были и неосознанны к зову старца Самсония, к заклинанию Лаврентия, и молилися все у берега чисто-слезной реки под хладным небом, взывая о помощи к богу, и жаждали указа от него, и верили ему, но вот настал час - навечно поделиться в два стада, и, будто в судорогах смертных, содрогались и рыдали в тот час люди, но поделились всё же и разошлись меж собой.
И сказал, уходя, старец Самсоний-Кривой:
– Великую скорбь принимаю на себя и проклятие твое принимаю, брат мой, святой Лаврен-тий, не могу принять лишь хлад и глад жен и младенцев наших, не могу изъять из памяти своей пашни той, в которую уронено нами в пути было семя, а поднят был оттудова злак. Могу другое: за всё стадо, пошедшее вослед за мною, взять грех и страдания на душу свою и от величия навсегда отлучить ее! Пусть будет стаду моему облегчение, пусть облегчение будет мне, ибо не обманом поведу за собою, а страданием своим.
И еще, уходя, спросил старец Самсоний-Кривой у старца Лаврентия - что есть слово, которое будет он возносить отныне богу? И ответил тогда Лаврентий: два слова тех будет - проклятие человечеству и мольба о прощении ему.
С тем разошлись два старца навеки.
И вот еще когда разошлись между собою Устинов с Кудеяром: Кудеяр по сю пору оставался с Лаврентием, а про Устинова и думать нечего - он всегда пошел бы за Самсонием-Кривым!
...Ну а пойдя за Самсонием-Кривым, надо жить, стараться изо всех сил, какие у тебя есть, и даже из тех, которых нет.
И вот тут-то совсем неожиданно вспомнил Устинов насчет Севки Куприянова мерина. "Глупый ты мужик, Устинов, проморгаешь коня! Найдется какой-нибудь покупатель, и всё тут. Проморгаешь! После будешь за голову хвататься!"
А только собрался было Устинов шагать домой, в Лебяжку, приехали Дерябин с Игнашкой Игнатовым. В кошевке приехали. Дерябин бросил Игнашке вожжи, подошел к Устинову, спросил:
– Как тут обстоит?
Уже холодно было, зима, а Дерябин всё еще ходил в своей шинельке и даже не застегивал ее на все пуговицы. Небольшой человек, но, видать, горячий.
– Сгорело всё, - ответил Устинов и еще поглядел на головни, на дымящееся пожарище, будто сам только что его увидел.
– Сгорело!
– Сгорит, когда пожгли! Как не сгореть?!
– Кто? Кто пожег-то?
– спросил Устинов.
– Ты знаешь?
– Не всё ли одно кто?
– пожал Дерябин плечами, тоже удивившись.- Когда кто слишком людям мешает, не всё ли равно, кто такого человека пожгет? Кто первый сделал - тому и спасибо! Ты, Устинов, по всему видать, забыл про Гришки Сухих чертежик, в котором он семь десятин леса за собою самовольно отмежевал и даже охранял его против нашей Комиссии с оружием в руках?
– Ну, так он ведь только грозился? Оружием-то грозился, не более того?
– А тебе надо, Устинов, чтобы он кого-нибудь убил? И вот тогда бы ты уже против нынешнего пожара не возражал?
– Мне так не надо, Дерябин.
– Из твоего вопроса следует, будто надо!
– Устинов растерялся еще, а Дерябин помолчал и сказал: - Ну, ладно, скажу: как тебе надо было, так и случилось - Гришка Сухих стрелял в человека. Только ты об этом не знаешь!
– В кого?
– В Евсеева в Леонтия. В бывшего начальника нашей лесной охраны.