Комментарии: Заметки о современной литературе (сборник)
Шрифт:
Наверное, можно отвести этот упрек, по сути, в недостатке смелости «Нового мира», заявив, что он неисторичен. Можно сказать, что, будь «Новый мир» свободнее, решительнее, он не просуществовал бы и месяца. Можно сказать, что аналогичный упрек уже был сделан Солженицыным, что я повторяю его, не имея морального права вторгаться в полемику, которую пристало вести участникам литературного процесса тех лет, а не сторонним наблюдателям (скажу в оправдание, что историк литературы тоже имеет свои права).
Можно, наверное, найти и другие аргументы для отстаивания своего мнения, но аргументы, а не брань. А то получается: ты, вступая в спор, надеешься на соблюдение правил чести и говоришь, что Буртин пишет «смело и честно», но что тебя «смущает данная им версия духовной жизни общества», аргументируя – почему. А в ответ
Подчеркну, что шестидесятничество как идеология не тождественно понятию «поколение шестидесятников»: многие из тех, кто принадлежат этому поколению, кто начинал свою литературную деятельность в рамках этой идеологии, эволюционировали. Нынешняя перестройка вышла из идей шестидесятничества, как вся литература из «Шинели» Гоголя. Но не только вышла, но и выросла из ставших тесными одежд.
Примечание 2007 года
Статья написана в середине 1988 года. Напомню, что это было время, когда печать с каждым месяцем отвоевывала у цензуры новые уступки, но все еще не обрела свободу высказывания.
До отмены шестой статьи конституции, говорящей о руководящей и направляющей роли коммунистической партии, была еще далеко, коммунизм был официальной идеологией страны, критика его «извращений», каковым считался сталинизм, разрешалась, критика самого Ленина и идейных основ коммунизма не допускалась. Отсюда в полемике тех лет много непрямых высказываний, обилие эвфемизмов и попыток говорить с читателем через голову цензуры. В статье «Колокольный звон – не молитва» нигде не упоминается слово «коммунизм», но присутствуют его многочисленные эвфемизмы и автор нисколько не скрывает антикоммунистический пафос своих высказываний.
Сейчас трудно представить, что статья, напечатанная в толстом журнале, может вызвать бурную полемику в разных изданиях, десятки печатных откликов, реже сочувствующих, чаще раздраженных.
Многие из положений статьи ныне производят впечатление «общих мест», а тон кажется излишне пафосным. Но не забудем, что иные общие места приходилось когда-то с пеной у рта отстаивать в спорах.
СОЛЖЕНИЦЫН И МЫ
Один из персонажей романа Солженицына «В круге первом», дочь прокурора Клара, твердо усвоила еще в школе, какая это скучная вещь – литература: «…ограниченный в своих дворянских идеалах Тургенев; связанный с нарождающимся русским капитализмом Гончаров; Лев Толстой с его переходом на позиции патриархального крестьянства…» Кларе, как и ее подругам, непонятно, «за что вообще этим людям такое внимание; они не были самыми умными (публицисты, и критики, и тем более партийные деятели были все умнее их), они часто ошибались, путались в противоречиях, где и школьнику было ясно, попадали под чуждые влияния – и все-таки именно о них надо было писать сочинения…»
Пришла пора писать «сочинения» о Солженицыне. Публицисты и критики, которые «умнее» писателей, поскольку «вооружены правильным мировоззрением», уже принялись объяснять, где Солженицын ошибается, путается в противоречиях, но, несмотря на это, его произведения объективно отражают, отображают, способствуют… Предвидя толковательный бум этого рода, скажу: художник и мыслитель, моралист и философ в каждом большом писателе слитны. Ни Толстой, ни Достоевский ничего не отражали механически, словно зеркала, потому они и великие художники, что сказали именно то, что хотели. Проходит время – выясняется, что их «противоречия» и «ошибки» оплодотворили философскую мысль ХХ века, задали загадки, которые мы разгадываем сегодня куда успешнее, чем безупречная логика их критиков.
Солженицын-художник и Солженицын-мыслитель неразрывны, и малоперспективное занятие возвышать одного за счет принижения другого.
Растерянность перед феноменом Солженицына вкупе с неприятием круга его идей рождает и другую концепцию: не только как мыслитель, но и как художник Солженицын, мол, не силен. Отчего же – миллионы читателей, и мощное воздействие на умы, и всемирная слава? А все это результат личного мужества писателя, противоборства с режимом, которое, впрочем, в далеком прошлом. В эмиграции эта идея высказывается уже довольно давно противниками Солженицына, у нас ее адепты только пробуют голос. То один
литератор заметит, что при восхищении Солженицыным-человеком «невысоко ставит Солженицына-художника», что вера Солженицына «в безусловную силу правды» уничтожает «мистичесную сущность искусства» (А. Лаврин, «Литературная газета», 1989, 2 августа), то другой скажет, что вовсе не творчество Солженицына, а травля писателя привела к тому, что его фигура «разрослась до гигантских размеров», создав почву для возникновения «культа Солженицына, который ничуть не лучше всякого другого» (Б. Сарнов. – «Огонек», 1989, № 23). На приемах борьбы с этим «культом» мы остановимся ниже.О правде, которой сильно искусство, способное покорять, подчинять даже сопротивляющиеся сердца, Солженицын действительно говорит неоднократно. Но очевидно, что писатель вкладывает в это слово куда более широкий объем понятий, чем критики, противопоставляющие правду и «мистическую сущность искусства».
Свидетели триумфального вхождения Солженицына в литературу: и те, кто способствовал публикации рассказа никому не известного автора под названием «Щ-854», и те, кто вырывал из рук одиннадцатый номер «Нового мира» за 1962 год с повестью «Один день Ивана Денисовича», читал по ночам, потрясенный, обсуждая прочитанное, – восприняли его как писателя, голосом которого заговорила незнакомая лагерная страна. Сказать правду о сталинизме – в этом видели его миссию.
Но что же многим другим мешало сказать правду? Что, они не подозревали об Архипелаге и потребовался Солженицын со своим специфическим жизненным опытом, чтобы открыть неизвестные острова и неизвестную нацию зэков?
Допустим. Что же, однако, мешало прозе совершить другое открытие?
В «Круге первом» блестящий дипломат Иннокентий Володин узнает неизвестную ему, непарадную Россию, сев на подмосковный паровичок и сойдя на первой попавшейся станции. Убогие дома с покосившимися дверями – трудно поверить, что за ними человеческие жизни; заторможенные, испуганные, подозрительные люди; полуразрушенная церковь – тяжелой вонью разит на подступах к ней; нищета, разор, печать запустения на всем. Несколько страничек, вырастающих до символа. Иннокентий смотрит на куски желтого, розового, белого мрамора, брошенные в дорожную грязь. Разбили иконостас. Зачем? «Дорогу гатить». Загатили? Как бы не так! «…израненная, изувеченная, больная земля вся была в серых чудовищных струпьях комков и свинцовых загноинах жидкой грязи».
Неужели авторы романов, воспевающих бескрайние колхозные поля, буйно колосящиеся хлеба и сытую колхозную жизнь, не видели этих нищих деревень, разрушенных церквей, терпеливых старух, покорно сносящих новое крепостное состояние? Видели, конечно. Всё видели. Может, именно поэтому рассказ Солженицына «Не стоит село без праведника» «Матренин двор») и вызвал шок.
Открытия Солженицына не только, если продолжить метафору писателя, географические, не только Колумбом, проторившим путь к неведомым островам неизвестного архипелага, явился он, но и Фрейдом, вскрывшим подсознание общества, изнемогающего под тяжестью невысказанных страхов и сновидений.
Можно, наверное, написать целое исследование на тему: мотив сна в антисталинской литературе.
Жизнь в полусне и сон наяву героя «Московской улицы» Б. Ямпольского, ночные кошмары героя «Факультета ненужных вещей» Ю. Домбровского, рвущегося во сне бросить вождю всех времен и народов признание в ненависти, кошмарная женщина с мужской усатой мордой, являющаяся во сне герою автобиографической повести Ю. Трифонова как предвестница грядущих арестов, даже трезвый отказ Твардовского признать годы террора «сном последним», «дурною дикой небылицей» – все толкает к размышлению о времени как своего рода сне народа, сне нации.
«Мы ничего не знали» – этот распространенный мотив литературы конца 50-х можно интерпретировать сегодня иначе: все знали всё – но знание это было как бы вытеснено в подсознание общества. Солженицын назвал болезнь своим именем. Это и вызвало потрясение. Но общество стало на путь выздоровления.
То, что Солженицын обозначил некий водораздел, поворотный пункт в развитии литературы, почувствовали многие. Твардовский не уставал повторять, что появление Солженицына «в нашей советской литературе весьма знаменательно», что «ни одно новое литературное явление уже не может быть рассматриваемо без сопоставления с этим художником».