Комментарий к роману А С Пушкина 'Евгений Онегин'
Шрифт:
Сохранившиеся отрывки строф десятой главы рисуют широкую историческую панораму, охватывающую узловые моменты русской и европейской жизни первой четверти XIX в. Вяземский был прав, определив жанр этой части главы словом "хроника". Однако необходимо напомнить, что в сохранившейся части главы Онегин не упоминается вообще, и, следовательно, у нас нет никаких твердых оснований для гипотез о том, каким образом судьба центрального героя должна была соотноситься с этой широкой исторической картиной.
Утверждение, что в конце романа Онегин пережил нравственное возрождение, которое приведет его к участию в декабристском движении (см.: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957, с. 250–252; Бонди С. М. Работа Пушкина над "Евгением Онегиным" и изменения в плане романа. — В кн.: А. С. Пушкин. "Евгений
Логически (для иных обоснований мы не располагаем данными) отношение "славной хроники" (Вяземский), включающей картину декабризма, и судьбы Онегина могло складываться тремя способами: 1) Онегин мог стать участником движения декабристов, 2) он мог сделаться свидетелем и наблюдателем его; 3) картина исторических событий могла вообще не влиять непосредственно на судьбу героя, а иметь более сложную художественную мотивировку — объяснять его характер всей суммой исторических условий. Приведем две весьма отличных одна от другой параллели. 1) В одну из начальных глав романа А. Мюссе "Исповедь сына века" автор ввел исключительно широко и напряженно написанную картину истории Франции и Европы между Революцией и Реставрацией. Однако сюжетно эта м'aстерская панорама никак не пересекается с судьбой героя повести Октава — из нее вытекают характеры и атмосфера романа Мюссе. 2) Работая над "Русланом и Людмилой", П еще не обладал той мерой проникновения в подлинный мир русского фольклора, которая стала доступна ему после пребывания в Михайловском. Однако, готовя новое издание, поэт не стал переделывать свою раннюю поэму — он ввел в нее синтезирующий фольклорные мотивы отрывок "У лукоморья дуб зеленый…", и это по-новому осветило текст, не меняя его. Начало 1830-х гг. было временем напряженных поисков П историзма, напоминавших более ранние поиски народности. Введение в текст романа синтезирующей исторической картины могло так же озарить уже готовые главы, как и дополнение "Руслана и Людмилы" изменило звучание поэмы.
Какой из этих трех путей был бы избран автором, мы не знаем. Бесспорно лишь то, что все эти возможности были П отвергнуты (пусть даже и вынужденно), и роман получил новое художественное решение, игнорировать которое мы не имеем права.
Если не говорить о работе по текстологическому анализу десятой главы EO (итоги ее подведены Томашевским — см. с. 395), то исследовательские усилия при изучении этого текста были направлены: 1) на сюжетное пополнение пушкинского романа за счет догадок о декабристском будущем Онегина; 2) на извлечение из текста тех или иных изолированных высказываний для иллюстрации политических воззрений П.
Первое направление нам кажется неплодотворным. Второе — значительно более обосновано, поскольку невозможно при характеристике воззрений П обойти эти сильные и порой уникальные в его творчестве высказывания. Однако хотелось бы указать на известную опасность этого пути. Текст EO представляет собой сложное целое, в котором смыслы образуются не столько теми или иными высказываниями, сколько соотнесенностью этих высказываний, стилевой игрой, пересечениями патетики, лирики и иронии. В этих условиях извлечение вырванных цитат, да еще из дефектного текста — путь опасный и неоднократно уже приводивший к комментаторским ошибкам.
Между тем в обширной литературе по десятой главе нет ни одного исследования, посвященного ее стилю, как нет и убедительных реконструкций целостного авторского замысла. Такое положение не случайно. Стилистический анализ десятой главы чрезвычайно затруднен, во-первых, поскольку стилистическое звучание частей текста существенным образом зависит от смысла целого, а целое в данном случае нам неизвестно. Во-вторых, стилистическое звучание строф EO, как правило, образуется за счет столкновения первых стихов строфы, которые задают ее тему, и «разработки» этой темы в последующих стихах. Однако известный нам текст дефектен: в нем, как правило,
последние десять стихов отсутствуют. Таким образом, смысло-стилистическая «игра» в строфах десятой главы оказалась «стертой». В результате, если обычный текст EO изобилует цитатами, ссылками, пересечениями интонаций и игрой точек зрения, то десятая глава представлена дошедшими до нас отрывками, выдержанными в одном и том же едином интонационном ключе.Учитывая гипотетичность любых предположений на этот счет — неизбежного следствия неполноты и фрагментарности дошедших текстов, хотелось бы все же обратить внимание на следующие обстоятельства "Болдинская осень" 1830 г. — время работы над десятой главой — период напряженного интереса П к проблеме повествования от лица условного рассказчика. Выработав в "Повестях Белкина" такой тип текста, П сразу заметил его не только художественные, но и тактические возможности: рассказ от "другого лица", казалось, мог позволить затрагивать опасные темы: так, в "Истории села Горюхина" была поднята запретная тема крестьянского бунта. Обращает на себя внимание, что оба основных замысла декабристского цикла: "Повесть о прапорщике Черниговского полка" <Записки молодого человека> и "Русский Пелам" писались от лица условных повествователей — недалекого молодого человека белкинского типа в первом случае и русского денди — во втором. Правда, П скоро убедился, что надежды на б'oльшую цензурность такого типа сюжетов были необоснованными, и в результате произведения остались в планах и набросках.
Некоторый параллелизм построения может быть усмотрен и в десятой главе. Не все высказывания в ней в равной мере объяснимы, если их считать прямым выражением авторской позиции. Трудно безоговорочно приписать П выражения вроде: "О русский глупый наш народ". Бросается в глаза, что 5-й стих 15-й строфы:
Читал сво<и> Ноэли Пу<шкин>единственное место в романе, где автор его фигурирует в третьем лице. П не раз выводил себя на сцену как действующее лицо романа, но неизменно обозначал себя местоимением первого лица. В стихах типа:
С ним подружился я в то время(I, XLV, 3)П был тот, кто говорит, а Онегин — тот, о ком говорят. В десятой главе П становится тем, о ком говорит некто. Кто? Может быть, десятая глава задумана была как текст от лица Онегина, параллель к его "Альбому" (ведь и в "Альбоме" были "чисел тайных письмена" — VI, 430)? Эта гипотеза, возможно, объяснила бы известный налет иронии в декабристских строфах, вызвавший столь болезненную реакцию, например, Н. И. Тургенева, одновременно с тем странным обстоятельством, что наиболее лирические и поэтические строки в главе посвящены Наполеону. В отличие от злой сатиры в адрес Александра I, элемент иронии в декабристских строфах глубоко дружествен и проникнут сочувствием. Его можно сопоставить с такими выражениями, которые, например, сходили с пера П. Я. Чаадаева, писавшего горячо любимому им И. Д. Якушкину в Сибирь, что декабристы решали судьбы России "между трубкой и стаканом вина" (Шаховской Д. Якушкин и Чаадаев. "Декабристы и их время". М., 1932, с. 184). Текстуальная близость к "между Лафитом и Клико" позволяет предположить, что Чаадаев, писавший в 1836 г., знал этот текст. Можно было бы отметить близость стилистической конструкции десятой главы к сохранившимся строфам "Альбома" Онегина.
Впрочем, эти предположения, как и другие опыты анализа десятой главы, следует принимать с большой осторожностью: фрагментарность материала запрещает здесь категорические суждения.
Текст EO — живое целое. Он живет неисчислимыми связями, уходящими вширь — в бесконечное число реалий, упоминаемых в произведении или подразумеваемых, и намеками, ассоциациями, сцеплениями смыслов, уводящими, по счастливому выражению А. В. Западова "в глубь строки". Исчерпать эти связи комментарий не может; его задача — приблизить читателя к смысловой жизни текста.