Комментарий. Не только литературные нравы
Шрифт:
Года два назад попалась мне книга воспоминаний о Дмитрии Шепилове, том самом, кто был «и примкнувший к ним» – к противникам Хрущёва, одолев которых первый секретарь выгнал их из ЦК и из партии как «антипартийную группу». Вспоминают о Шепилове тепло, хорошо, порой, быть может, и заслуженно. Но вот – читаю его посмертное пожелание. Среди прочего просит он близкую ему женщину, посетившую умирающего Шепилова в больнице, позаботиться о том, чтобы «приклепали» к его дому «какую-нибудь памятную досточку». Господи! – думаю, – о чём мечтает человек перед смертью! Впрочем, удивляться этому не приходится. Пройдите по любому старому московскому кладбищу. «Член ВКП(б) с 1926 года», «кандидат физико-математических наук», «заслуженный работник культуры РСФСР» – вот что достойно увековечивания, по мнению родственников усопших. О бюстах военачальников на Новодевичьем и говорить
Да, Есенин так закончил стихотворение «Пушкину»:
Но, обречённый на гоненье,Ещё я долго буду петь…Чтоб и моё степное пеньеСумело бронзой прозвенеть, —подтвердил, стало быть, что и ему хотелось бы такого, как у Пушкина, бронзового памятника. Но при всём желании предсмертную волю Есенина в этом стихотворении мы не найдём. Не собирается он умирать, коль пишет: «Ещё я долго буду петь»!
Известно, что прежде чем захоронить поэта на Ваганьковском кладбище, его гроб обнесли вокруг стоящего тогда ещё на старом месте памятника Пушкина. И этот символический жест представляется мне куда более уважительным по отношению к памяти Есенина, чем материальное его воплощение на Тверском бульваре. Можно, конечно, как это сделал скульптор А. А. Бичуков, представить поэта позирующим перед публикой. Он нередко заносился над другими, задирал других и в стихах, и в жизни. Но как же было не вспомнить его собственного признания, что ощущал он, как «много мук / Приносят изломанные / И лживые жесты»? «У него было чистое и отличное сердце, русское, широкое и свободное, – отозвался на известие о смерти Есенина М. А. Осоргин. И заключал: – Его трудно было не любить». Увы, такую есенинскую характеристику Бичуков не подтверждает. Для чего тогда было браться за монумент, который поставили в самом центре города?
Впрочем, вкусом отцы города не отличаются. Я уже писал здесь, как разрушили они архитектурный ландшафт центра Москвы. А разрушив, украшают монументами, едва ли не похожими на знаменитое художественное изделие Остапа Бендера, за которое его и Кису Воробьянинова погнала в шею администрация лотереи, поверившая было, что имеет дело с художником и его помощником.
Видел ли скульптор Клыков лошадей? А собак? А кошек? Знал ли, в каких случаях задирают животные хвосты? А если знал, то для чего усадил маршала Жукова на коня с задранным хвостом?
А представление о пропорциях Клыков имел? Если да, то неужели всерьёз думал, что задние ноги у лошадей длиннее передних? А ведь таким и вылеплен у него конь Жукова. Читал где-то, что, по мнению специалистов, Клыкову удался конский круп. Что ж, можно поздравить москвичей: Долгорукий напротив здания правительства Москвы сидит, наверное, на менее удачном крупе.
Конечно, скорее всего, через некоторое время статую, стоящую у служебного входа Исторического музея, уберут. Быть может, отдадут в переплавку. Но для чего-то её ставили. Кто-то её установку, как теперь принято говорить, пролоббировал. Кто же? Мэр? Чем, в конце концов, лучше его любимцы – Церетели или Рукавишников? А Глазунов и Шилов? Каждому из них выделены особняки под галереи? И где? В самом центре Москвы, который алчно уже не по десятому и не по сотому разу обшаривают горящие глаза чиновников: что ещё можно продать? на чем ещё нажиться!
Помню, кто-то принёс в «Литературку» альбом Шилова. Возможно, это был его первый альбом. Сужу по времени: ближе к середине восьмидесятых. Листаем. Бумага хорошая. Лица официальные. Позы сидящих или стоящих одинаковы. Почти одинаковы выражения лиц. Кого всё это напоминает? Рокотова? Боровиковского?
«Портрет критика Юрия Селезнёва». Он тогда ещё, кажется, был жив. Естественно, все впиваются глазами в картинку: Селезнёва в газете знают.
Выпустил к тому времени Селезнёв книгу о Достоевском в «ЖЗЛ». И на портрете стоит, опираясь на книгу, на которой чётко выведено «Достоевский», но не серийная эта книга, не жезеэловская, может, самого Достоевского? «Всегда стоял за правду», – вдруг завертелось в голове. Ну, конечно! Какой тут Рокотов? Какой Боровиковский? Чартков из гоголевского «Портрета», обслуживающий богатого заказчика: «Гражданский сановник норовил так, чтобы побольше было прямоты, благородства в лице и чтобы рука опёрлась на книгу, на которой бы чёткими словами было написано: " Всегда
стоял за правду»»!Делюсь этими впечатлениями с другими. Смеются. Кто-то сбегал в библиотеку. Читаем текст. Ну в точности по гоголевскому рецепту. И вдруг один сотрудник, который считался и считается весьма прогрессивным критиком, полуобиженно:
– Ну, хорошо! Но почему именно Селезнёва изобразили? Он что – известней других?
– Какая, – говорю, – разница, почему? Дружат, наверное. Ты же не удивляешься стихотворным посвящениям?
Нет, понял, задело его: хороший ли, плохой художник Шилов, но он известный. И портреты в альбоме известных, даже знаменитых людей. Следовательно, и коллега сотрудника – критик Селезнёв приравнен к знаменитостям.
Через несколько лет в компании, сидящей в фойе ЦДЛ, зашёл разговор о Шилове. Со смехом описываю портрет Селезнёва, провожу параллель с Гоголем, и Гриша Поженян мне:
– Ну, хорошо, старичок! А кроме Селезнёва у него есть ещё какие-нибудь портреты литераторов.
– Не знаю, – отвечаю, – может, и есть.
– Да! – вздыхает Гриша. – Видишь, как они сплочены. А нас с тобой кто-нибудь напишет?
– А ты согласился бы, – спрашиваю, – позировать Шилову или Глазунову?
– Подумал бы, – говорит Поженян. – Всё-таки известные художники!
Вот так! А мы ещё удивляемся, почему быстро схлынула волна доверия либералам! Почему массы, недавно ещё бывшие народом, сплочённо выступившие против всевластия бессовестности и цинизма, превратились в толпу, обречённо махнувшую рукой на безобразия, творящиеся в стране.
– Ну, я не так радикален, как ты, – сказал мне друг, когда я удивился, для чего ему оправдывать… «да не оправдываю я, а пытаюсь понять», – перебил он… для чего ему пытаться понять однозначный по своей низости человеческий поступок, пусть даже совершённый из соображений личной мести. – Я не так радикален, – повторил он.
Да и я не так уж радикален. Писал в «Стёжках-дорожках» и о первых своих публикациях, о которых ныне вспоминаю с отвращением, и о долгой своей дружбе с Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, в ком не разглядел будущего мастера провокаций – изощрённых лживых публикаций по истории России, вдохновлявших как раз таких людей, как скульптор Клыков. Писал я и о том, что согласился быть соруководителем семинара поэзии на Высших литературных курсах при Литературном институте вместе с Юрием Кузнецовым, недавно умершим и занесённым в свои святцы «патриотами».
– Как вы с ним уживались? – удивлённо спросил меня поэт Толя Преловский, прочитав об этом.
В отличие от многих своих друзей я не считал Кузнецова бездарностью. Были у него стихи, которые мне и сейчас нравятся. Небольшого сборника из них не получится, но в непредвзято составленной поэтической антологии они займут достойное место. К тому же пришёл я в Литинститут после того, как дважды критиковал Кузнецова в «Литературке». Второй раз, казалось бы, особенно для него обидно. Он в своей статье процитировал гоголевские слова о Пушкине: «В нём русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». И так их прокомментировал: «Никакое оптическое стекло не может отразить ни звука, ни запаха, ни осязания, ни, тем более, духа – уж совершенно неуловимой вещи». Ну что за безграмотность! Коли ты ратуешь за значимость поэтических символов, мимо которых, по-твоему, проходят русские поэты, даже Пушкин, так будь хотя бы сам твёрд в древней символике. Гоголь ведь писал о возможностях выпуклого оптического стекла! А выпуклое оптическое стекло – это древний символ мира.
Но когда мы с Кузнецовым встретились в Литинституте, оказалось, что он на меня не обижен. Моя статья его заинтересовала. Поэтому и просил меня рассказывать студентам (слушателям) побольше о древней символике. «Стихи у них, как правило, слабые, – говорил он. – Ругай их. Но просвещай – символика, древнее значение слова: в этом я не силён!»
Стихи и в самом деле были чудовищны. Я к приёму этих слушателей не имел отношения. Набирали их Кузнецов с проректором стихотворцем Валентином Сорокиным, о котором Кузнецов однажды сказал мне: «Его стихи ещё хуже, чем у наших студентов». Чувствовал, очевидно, Сорокин, как относится к нему Кузнецов, если сейчас вовсю кроет стихи покойного поэта: и то у него не по-русски, и это по-одесски (подражает ли Сорокин Леониду Соболеву, который первым стал обозначать еврея эвфемизмом «одессит», или действует независимо от Соболева, я не знаю)! За что его время от времени журят: ну что ты, Валя, нельзя же так – по своим!