Коммунисты уходят в подполье
Шрифт:
Симоненко его лучше понимал, чем я. Он и сам стремился к матери. Он твердо решил, что в тылу у немцев не останется, обязательно перейдет линию фронта Он шел в тыл лишь "успокоить старушку".
Три случайных товарища, три советских человека, днем спали в скирдах пшеницы, в стогах сена, а как только вечер, - отправлялись в путь.
Мы шли по Украине, только что захваченной немцами.
Даже на проселках попадались нам немецкие надписи: стрелки на столбах. Если поблизости не было людей, мы надписи сбивали, ломали на куски, разбрасывали по полю.
Однажды под вечер мы брели
Тихо, дышится хорошо, аппетит прекрасный, и кажется, вот дойдем до ближайшего села или хутора, хозяйка нам борща сварганит...
Да, такие мирные картинки бывали, как ни странно, и в тылу противника.
Это ведь наша, родная природа и родные места. А мы еще попали в район, где совсем не было боев, война не оставила здесь своего черного следа.
По этой дороге, обрамленной кустами, а кое-где и молодыми деревцами, мы шли часа полтора, не меньше. Мы почти не разговаривали, у всех троих, вероятно, было одно настроение.
Вдоль дороги, по бокам, были прорыты неглубокие каналы - кюветы. Над ними свисали ветви кустов. Листьев на ветках осталось мало, поэтому мы все трое одновременно заметили лежавшего в кювете человека. Это был красноармеец. Трупов мы видели много и раньше, но тут, в тихой мирной местности... Мы хотели найти документы, узнать, кто убит, но ничего не нашли. Карманы в гимнастерке были расстегнуты, а карманы брюк вывернуты; убит был человек выстрелом в затылок.
Шагов через двадцать увидели еще один труп, тоже в кювете, и пуля у него тоже в затылке. Мы пошли быстрее. Об увиденном не говорили: будто ничего не произошло. Но от мирного настроения и следа не осталось. Сразу почувствовали, как ужасно утомлены.
Немного погодя Яков подобрал немецкий пакетик с хлорными таблетками. Он вскрыл его, понюхал и хотел бросить. Но Симоненко, желая пошутить, сказал:
– Стой, Яков. Тебе еще может пригодиться. Кинешь в лужу - и пей без вреда для здоровья!
Яков обиделся:
– Ты что думаешь, я здоровье берегу?
– и он со злостью отшвырнул пакетик в кусты.
Шагов через двадцать Симоненко поднял ложку, оглядел: немецкая - и бросил. Потом, смотрим, валяется металлическая пуговица; на ней блестит орел.
– Похоже, - говорю, - ребята, что здесь фрица раздевали.
Прошли еще шагов пятьдесят и увидели мы на небольшом холмике маленький крест. Зрелище чрезвычайно приятное: на кресте немецкий стальной шлем. Но, значит, где-то здесь неподалеку и те, что хоронили... Дорога, впрочем, проглядывалась вперед далеко. На ней пусто.
Все же мы решили отойти от грейдера. Двинулись в гущу кустарника и, пройдя несколько минут, услышали шорох и стон.
Цепляясь окровавленными руками за кусты, пытался подняться на колени парень в выцветшей красноармейской одежде. Симоненко подбежал к нему, схватил подмышки, хотел помочь, но парень ужасно закричал, вывернулся и упал на спину;
он продолжал кричать и лежа. Глаза его были широко раскрыты, но он, вероятно, ничего не видел и не понимал. Волосы, грудь, руки - все было залито кровью. Правая же сторона лица была так размозжена, что обнажилась кость челюсти.Симоненко прижал к губам красноармейца флягу. Вода разлилась, но несколько капель все же попало в рот; раненый сделал глотательное движение. Он продолжал кричать, но уже не так громко. В глазах появилось осмысленное выражение. Он хрипел и что-то торопливо шептал.
– Бушлат, мама, накрой!
– эти слова я запомнил; он повторил их несколько раз. Потом взгляд его совсем прояснился: - Братишки, помираю! Никодимов мое фамилие... из шестой роты... лей, лей больше, - теперь он жадно сосал из фляги, - спасай Никодимова Серегу!
– Он стал пить все торопливее. Симоненко поддерживал ему ладонью затылок, приподнимал от земли голову.
– Положь!
– приказал раненый.
– Да положь, терпеть невозможно!
Симоненко опустил голову красноармейца на землю. Зуссерман и я топтались рядом, переглядывались.
– Есть дайте. Эх, не проглочу, зубы гады выбили. Расскажите, ребята, как Серега Никодимов в плену у немцев был...
Он говорил и прерывал сам себя. Рассказ временами переходил в бред. Но все-таки мы из несвязных слов его поняли, что группу пленных, в которой был он, вели дня четыре и не кормили. Конвойный ефрейтор бил чем попало, а недавно застрелил по очереди двоих: они отставали. Тогда Никодимов разбил ефрейтору камнем голову.
– Я его свалил и рвал, зубами рвал. А меня ногами и прикладом били, у меня того гада отняли... живой я еще, а, братишки?.. Почему, для чего живой?
Потом, в полубреду, он сел, опершись руками на землю. Он ругал нас, и себя, и всех, кто попал в плен; нас он, конечно, принимал за пленных. Вдруг он стал кататься по земле; кровь хлынула у него из горла. Когда он затих, мы поняли: все кончилось.
Надо было его похоронить. Но нечем выкопать могилу. Мы хотели узнать подробности; куда потом написать, где семья? Но ничего на нем не нашли.
Мы сняли пилотки, постояли с минуту. Я посмотрел на Зуссермана. По лицу его катились слезы. Заметив мой взгляд, Яков закрыл лицо руками и побежал, ломая кусты, в сторону. Минут через двадцать он нас нагнал. У него судорожно дрожала щека. Стараясь быть спокойным, он сказал:
– Разволновался я, ребята.
*
Районы, которыми мы тогда проходили, не были еще всерьез задеты войной.
Боев тут не происходило.
Фронт откатился километров за полтораста, немецкие гарнизоны только устраивались, гестаповцы и другие каратели не подоспели.
Однажды нас подсадил на подводу старик-колхозник. У него было удивительно мирное настроение.
– Видите, ветряк крутит крылами. Еду к нему за мукой. Разве я когда-нибудь думал при нимцях зерно молоть? А нимцив-то всего три на целый район. У нас як был до войны колгосп "Червоный прапор", так и тепер. И голова тот, и счетовод тот самый... Вот пшеница стоит не кошена, осыпается хлеб. Едемте, товарищи, будем работать. У нас и молодицы гарни, у нас и бабы славни... Работников дуже мало.