Компромисс. Заповедник
Шрифт:
— Извините, я пошутил.
— Шутки здесь абсолютно неуместны.
— Согласен. Можно задать один вопрос? Какие экспонаты музея — подлинные?
— Разве это важно?
— Мне кажется — да. Ведь музей — не театр.
— Здесь все подлинное. Река, холмы, деревья — сверстники Пушкина. Его собеседники и друзья. Вся удивительная природа здешних мест...
— Речь об экспонатах музея, — перебил я, — большинство из них комментируется в методичке уклончиво:
«Посуда, обнаруженная на территории имения...»
— Что конкретно вас интересует? Что бы вы хотели увидеть?
—
— Кому вы адресуете свои претензии?
— Да какие же могут быть претензии?! И тем более — к вам! Я только спросил...
— Личные вещи Пушкина?.. Музей создавался через десятки лет после его гибели...
— Так, — говорю, — всегда и получается. Сперва угробят человека, а потом начинают разыскивать его личные вещи. Так было с Достоевским, с Есениным... Так будет с Пастернаком. Опомнятся — начнут искать личные вещи Солженицына...
— Но мы воссоздаем колорит, атмосферу, — сказала хранительница.
— Понятно. Этажерка — настоящая?
— По крайней мере — той эпохи.
— А портрет Байрона?
— Настоящий, — обрадовалась Виктория Альбертовна, — подарен Вульфам... Там имеется надпись... Какой вы, однако, привередливый. Личные вещи, личные вещи... А по-моему, это нездоровый интерес...
Я ощутил себя грабителем, застигнутым в чужой квартире.
— Какой же, — говорю, — без этого музей? Без нездорового-то интереса? Здоровый интерес бывает только к ветчине...
— Мало вам природы? Мало вам того, что он бродил по этим склонам? Купался в этой реке. Любовался этой дивной панорамой...
Ну, чего, думаю, я к ней пристал?
— Понятно, — говорю, — спасибо, Вика.
Вдруг она нагнулась. Сорвала какой-то злак. Ощутимо хлестнула меня по лицу. Коротко нервно захохотала и удалилась, приподняв юбку-макси с воланами.
Я присоединился к группе, направлявшейся в Тригорское.
Хранители усадьбы — супружеская чета — мне неожиданно понравились. Будучи женаты, они могли позволить себе такую роскошь, как добродушие. Полина Федоровна казалась властной, энергичной и немного самоуверенной. Коля выглядел смущенным увальнем и держался на заднем плане.
Тригорское лежало на отшибе. Начальство редко сюда заглядывало. Экспозиция была построена логично и красиво. Юный Пушкин, милые влюбленные барышни, атмосфера изящного летнего флирта...
Я обошел парк. Затем спустился к реке. В ней зеленели опрокинутые деревья. Проплывали легкие облака.
Я захотел выкупаться, но тут подошел рейсовый автобус.
Я отправился в Святогорский монастырь. Старухи торговали цветами у ворот. Я купил несколько тюльпанов и поднялся к могиле. У ограды фотографировались туристы. Их улыбающиеся лица показались мне отвратительными. Рядом устроились двое неудачников с мольбертами.
Я положил цветы и ушел. Надо было посмотреть экспозицию Успенского собора. В прохладных каменных нишах звучало эхо. Под сводами дремали голуби. Храм был реален, приземист и грациозен. В углу центрального зала тускло поблескивал разбитый колокол. Один из туристов звонко стучал по нему ключом...
В южном приделе я увидел знаменитый рисунок Бруни. Здесь же белела посмертная маска. Две громадные картины
воспроизводили тайный увоз и похороны. Александр Тургенев был похож на даму...Подошла группа туристов. Я направился к выходу. Вслед доносилось:
— История культуры не знает события, равного по трагизму... Самодержавие рукой великосветского шкоды...
Итак, я поселился у Михал Иваныча. Пил он беспрерывно. До изумления, паралича и бреда. Причем бредил он исключительно матом. А матерился с тем же чувством, с каким пожилые интеллигентные люди вполголоса напевают. То есть для себя, без расчета на одобрение или протест.
Трезвым я его видел дважды. В эти парадоксальные дни Михал Иваныч запускал одновременно радио и телевизор. Ложился в брюках, доставал коробку из-под торта «Сказка». И начинал читать открытки, полученные за всю жизнь. Читал и комментировал:
«...Здравствуй, папа крестный!.. Ну, здравствуй, здравствуй, выблядок овечий!.. Желаю тебе успехов в работе... Успехов желает, едри твою мать... Остаюсь вечно твой Радик... Вечно твой, вечно твой... Да на хрен ты мне сдался?..»
В деревне Михал Иваныча не любили, завидовали ему. Мол, и я бы запил! Ух, как запил бы, люди добрые! Уж как я запил бы, в гробину мать!.. Так ведь хозяйство... А ему что... Хозяйства у Михал Иваныча не было. Две худые собаки, которые порой надолго исчезали. Тощая яблоня и грядка зеленого лука...
Как-то дождливым вечером мы с ним разговорились:
— Миша, ты любил свою жену?
— Кому?! Жену-то? Бабу, в смысле? Лизку, значит? — всполошился Михал Иваныч.
— Лизу. Елизавету Прохоровну.
— А чего ее любить? Хвать за это дело и поехал...
— Что же тебя в ней привлекало?
Михал Иваныч надолго задумался.
— Спала аккуратно, — выговорил он, — тихо, как гусеница...
Молоко я брал в соседнем доме у Никитиных. Те жили солидно. Телевизор, «Незнакомка» Крамского... С пяти утра хозяин занимался делами. Чинил забор, копался в огороде. Как-то вижу — телка за ноги подвешена. Хозяин шкуру снимает. А нож белый-белый, в крови...
Никитиных Михал Иваныч презирал. И они его — соответственно.
— Все пьет? — интересовалась Надежда Федоровна, размешивая в лохани куриную еду.
— Видел я его на базе, — говорил Никитин, орудуя фуганком, — с утра подмалевавши.
Мне не хотелось им поддакивать.
— Зато он добрый.
— Добрый, — соглашался Никитин, — жену чуть не зарезал. Все платья ейные спалил. Ребятишки в кедах бегают зимой... А так он добрый...
— Миша — человек безрассудный, я понимаю, но добрый и внутренне интеллигентный...
Действительно, было в Михал Иваныче что-то аристократическое. Пустые бутылки он не сдавал, выбрасывал.
— Совестно мне, — говорил он, — чего это я буду, как нищий...
Как-то раз проснулся он, и было ему совсем худо. Пожаловался:
— Колотит всего.
Я дал ему рубль. В обед спрашиваю:
— Ну как, полегче?
— Кого?
— Опохмелился?
— Ну. Как на сковороду плеснул, аж зашипело!
Вечером ему опять стало плохо.
— К Никитину пойду. Или рупь даст, или так нальет...