Кому принадлежит Анна Франк
Шрифт:
Для некоторых это пространство уменьшилось и затмилось до такой степени, что просто перестало существовать. Эти евреи избрали для себя жизнь исключительно в границах Просвещения. Иные сделали такой выбор сразу после эмансипации, и их потомство уже два столетия не принадлежит к еврейству. Другие отпали от него позднее, кое-кто только сейчас начинает двигаться к радикальному отказу от еврейского наследия [26] . Но для всех евреев, где бы они ни обитали, представление о том, что значит быть евреем, изменилось коренным образом. Еврейская идея, первоначально означавшая цивилизацию в самом широком понимании, усохла до «изма». Иудаизм — всего-навсего вероисповедание (от которого в атмосфере почти всеобщего западного секуляризма не только легко, но и логично отпасть). Результат этой «измизации» и еще более примитивной, одномерной «этничности», в которую она вылилась в Америке, — постоянное раздражение. Вследствие того что еврейский интеллектуальный авторитет был низведен до «религиозной принадлежности», значение еврейской национальной цивилизации принизили до «племенного» уровня, и воссоздание суверенного и независимого Израиля сочли грубым нарушением наполеоновской сделки, требовавшей отказа от автономии. Кроме того, сама идея о более широком еврейском наследии рассматривается как отказ евреев от обещанного «хорошего поведения», от обещанного превращения ими своей культуры как таковой всего-навсего в маргинальный
26
Многие, пускаясь в этот путь, поразительно мало знают о его отправной точке. «Куриный супчик и идишские шуточки могут еще протянуть какое-то время. Но история евреев мало чем будет теперь отличаться от истории всех остальных», — пишет романист Герберт Голд, ясно понимая направленность Просвещения. Аллен Гуттман в книге «Еврейский писатель в Америке», посвященной теме ассимиляции в еврейско-американской литературе, проницательно замечает: «Как дошло до того, что куриный супчик сделался чуть ли не синонимом еврейства? Как случилось, что сутью его многие американцы стали считать обычаи обитателей Центральной Европы или российского местечка? Чтобы ответить на эти вопросы исчерпывающе, надо рассказать историю американских евреев, но вот что несомненно: меньшинство, перенявшее многие особенности своих европейских соседей, ныне характеризуется в глазах своих американских соседей скорее этими заимствованными чертами, чем теми фундаментальными отличиями, что предопределили сам этот статус меньшинства». — Прим. автора.
Повсюду в еврейской диаспоре это обещание и ныне исполняют неукоснительно: отголоски наполеоновского предостережения против того, что сейчас — в плюралистической, этнически щепетильной Америке! — кисло называют «двойной лояльностью», слышны до сих пор. Недавно один американский гражданин иудейского вероисповедания в постпросвещенческом духе написал недовольное письмо в редакцию «Нью-Йорк таймс» о том, что Израиль — еврейская страна с еврейскими институтами и, что особенно возмутительно, с еврейской армией — по существу, «гетто» для одних евреев. (По этой логике индийский субконтинент с его многими индийскими институтами, с индийской армией следует, вероятно, назвать «гетто» для одних индийцев.) Революционное принимается за стереотипное; большая отвага и более широкая культура расцениваются как нечто более робкое и узкое. Нет сомнений, что растущее в Европе негодование на Государство Израиль во многом объясняется постпросвещенческой бессильной досадой на то, что евреи в конечном итоге пренебрегли наполеоновской сделкой, посмели выйти за пределы «вероисповедания», которое окружающие порой соглашаются терпеть, и решили снова стать богатым, развитым, концентрированным вместилищем многообразного человеческого поведения. Европа «гуманно» проявляла к Израилю благосклонность, пока ошибочно считала его всего лишь «прибежищем» для уцелевших в бойне, которую сама же и устроила; но когда мало-помалу становится понятно, что реализуется более фундаментальная программа, что создание Израиля возвещает о возрождении целой цивилизации, не сковывающей себя политесными правилами наполеоновской сделки, наследники Наполеона видят в этом наглость. Евреи отказываются от своего нормального положения и места, стремятся к полному национальному самовыражению — как можно! Это позволено всем, но только не евреям.
Парадоксально, однако, что сионизм как общественное движение в рамках эмансипации сам был детищем Просвещения и лишь перенес проблему еврейского культурного самоопределения на новую территорию. В те два столетия, что прошли после провозглашения Великого принципа, еврейские интеллектуалы каждого из поколений, где бы они ни жили (не исключая, конечно, Иерусалима и Тель-Авива), должны были заново решать для себя вопрос: либо целиком примкнуть к цивилизации большинства и обрубить еврейские связи — либо…
Что же это за «либо»? Какова альтернатива? Не забудем, что мы говорим о еврейских писателях и интеллектуалах. Лишь для крохотного меньшинства из них альтернативой стало не выходить из пределов того, что мы сейчас называем «еврейским миром». И давайте вновь напомним себе, что именно Просвещение было в ответе за сужение этого еврейского мира в сознании современных евреев. Да, до эмансипации евреи жили политически обособленно в условиях общественной сегрегации — но еврейский ум содержательно, благодаря всеобъемлющему охвату и памяти Талмуда, не чувствовал себя отделенным от всего спектра человеческого опыта и каждодневно держал руку на пульсе всех людских забот и помышлений, от этики до гигиены и юриспруденции. Если я слишком на это напираю, если я чересчур назойливо это подчеркиваю, причина в том, что об этом надо напоминать как можно чаще, ибо представление о Талмуде как о цивилизующей и дающей простор силе не просто малопопулярно среди еврейских интеллектуалов постпросвещенческих времен — оно часть из них отталкивает и почти никому из них не близко. Современные евреи в подавляющем большинстве своем перестали видеть уникальное содержание еврейского гения. Не что иное, как Просвещение, лишило нас этого видения и заставило забыть содержание.
И кроме того, именно Просвещение, впустив евреев «внутрь», внушило им, что ранее они находились «снаружи». Да, конечно, снаружи они и были — с точки зрения народов, среди которых существовали. В сельскохозяйственной Европе только евреи не могли обрабатывать землю; им было запрещено ею владеть. Только евреи были жестко ограничены в своих повседневных занятиях: в иных местах им разрешалось лишь торговать старой одеждой. Выискивая лазейку во все еще феодальной экономике, куда им не было нормального доступа, самые предприимчивые, не желавшие быть старьевщиками, изобрели капитализм и сделались процентщиками, но за эти начатки банковского дела, которые церковь осуждала как ростовщичество (впрочем, лишь до возвышения банкиров-христиан), их преследовали и поносили. Множество удушающих ограничений, массовый энтузиазм погромов, постоянные преследования, вечные оскорбления — все это яснее ясного говорило о том, что евреи пребывают снаружи. Но что проглядели — или, возможно, о чем не знают — европейские историки, от чего сознательно отгородились слепые фанатики Просвещения (каковым был, в частности, ослепительный Вольтер, глубоко презиравший евреев и смотревший на них с обскурантистским предубеждением) — это внутренняя жизнь еврейского сообщества. В неграмотной Европе рядовые евреи были не просто грамотны, они были одержимы текстом. В Европе, поклонявшейся идолам, рядовые евреи были решительно привержены единобожию. История евреев как повесть об угнетении — это лишь четверть их истории. «Предмет истории — не отрицательное, а положительное, — пишет Бенедетто Кроче [27] . — Действуя, человек борется с мешающими ему представлениями и тенденциями, побеждает их, преодолевает, превращает всего-навсего в материал для обработки; и на этом человек возвышается». И далее: «Творческое начало, и только оно, есть подлинная и единственная тема истории».
27
Бенедетто
Кроче (1866–1952) — итальянский философ.Еврейская история в подавляющей своей части служит иллюстрацией тезиса Кроче. В подавляющей своей части она — интеллектуальная история, и герои Просвещения, с которых, можно сказать, началась современная интеллектуальная история, были отрезаны от блестящей, полной энергии культуры, жившей с ними бок о бок, в тех же городах, на презираемых еврейских улочках. Высвободив евреев из удушающих тисков церковных воззрений на них как на «иудино племя», как на убийц и изменников, как на ветхий и никому не нужный пережиток, Просвещение, однако, не отказалось от представления о евреях как о народе, не имеющем ценной культуры. Мыслители Просвещения полагали, что, позволяя евреям войти в европейскую культуру, они предлагают им ослепительный дар, — и так оно и было. Но им было невдомек, что в тени еврейских улочек живет альтернативная культура, скрытно излучающая свой собственный свет, источниками которого служат тысячи умов; и никто тогда, будь то еврей или нееврей, не понимал, что Просвещение дает еврейской интеллектуальной жизни новую альтернативу, ранее немыслимую.
И какова же, спросим опять, эта новая альтернатива? Первая ее предпосылка — признание того, что ни один современный писатель, еврейский или нет, выросший в Израиле или в диаспоре, не может не быть затронут Просвещением — иначе говоря, модернистскими тенденциями. Более того, для еврея продолжать двигаться исключительно к ценностям Просвещения — а в политическом плане они включают в себя такие позднейшие образования, как социализм и марксизм, — это в наши дни не инакомыслие, а конформизм. В наши дни чувствовать себя неотъемлемым элементом великой матрицы, которую представляют собой литература и искусство Европы и Америки, несомненно означает скользить вниз по наклонной плоскости. В литературе после Просвещения главной ценностью считается «оригинальность»; но нет в наши дни ничего менее оригинального, чем, скажем, парижский или нью-йоркский романист «еврейского происхождения», который пишет так, будто в жизни не слыхал о какой-либо еврейской идее, особенно если, что весьма вероятно, он и правда о ней не слыхал. «Будь евреем в шатре своем и человеком, выходя наружу» оказалось в итоге усечено до «Будь человеком, выходя наружу» — и таких имеется сто тысяч и больше, все на одно лицо, все лишены какого бы то ни было еврейского понимания. Поэтому все скучней и скучней становится читать так называемую еврейскую художественную литературу с ее безнадежно ограниченными персонажами, чей кругозор очень узок, чья связь с еврейством проявляется лишь в происхождении из той или иной еврейской округи, или в избитом и подражательном строении фраз, или в устарелых, выдохшихся большевистских симпатиях. В наши дни безоговорочно броситься в объятия постпросвещенческой культуры — это для писателя никакая не альтернатива. Это просто лень. Это последняя судорога отжившей мысли, судорога, от которой никакая литература, ни еврейская, ни иная, родиться не может.
А раз так — к новой альтернативе. Бялик нащупывает в размышлении о ней первую нить: преобразование в прочную, плотную еврейскую субстанцию некоторых культурных элементов Просвещения — например, художественной литературы, которая была для иврита необычайным, модернизирующим новшеством. Именно это Бялик имел в виду, утверждая, что «ценность Агады [художественной литературы] в том, что она влечет за собой Алаху [еврейскую когнитивную субстанцию]».
Новая альтернатива — назовем ее подсказкой Бялика — возвращает нас в другую эпоху, когда элементы мощной, влиятельной чужой цивилизации были трансформированы в еврейскую субстанцию: огромный и блистательный прецедент, внушающий благоговейный трепет и представляющийся в конечном итоге чем-то столь же имманентным, как явление природы, прецедент, достойный пристального внимания, но наводящий на мысль, что нам — увы! — необходим гений.
Посмотрите: героям великих преданий Священного Писания в важнейших отношениях были присущи узнаваемо еврейские черты. Но в одном отношении — а оно неотделимо от нашего представления о еврейском темпераменте, еврейском характере, еврейской восприимчивости — это не так: их не волнует Текст. Они не подвержены возвышенной страсти к его изучению [28] . Они могут составлять предмет священного текста — Мухаммед вдохновенно назвал их Людьми Книги, — но совершенно ясно, что люди в Книге — отнюдь не книжники. Они — нет, но евреи более близких к нам времен — да; два тысячелетия евреи сознавали себя людьми, сосредоточенными прежде всего на тексте. Но чем был вызван этот разрыв в национальном характере? Мы читаем, что Эсав отправился на охоту, — но что делал в своем шатре Яаков? Прелестный анахронизм: вообразить, что он, возможно, изучал там Тору.
28
Вместе с тем нельзя не заметить, что предвестье этой сосредоточенности на изучении Текста — и этой «имманентности» — возникает уже в главах 29–31 Дварим, где Моше неоднократно обращается ко всем членам сообщества: «…главы колен ваших, ваши старейшины и стражи, каждый человек из [народа] Израиля, ваши дети и жены, переселенцы, [живущие] среди вас, от дровосека до водоноса», призывая их обратить пристальное внимание на «эту книгу», на Текст. В книге Нехемьи, 8:1–9 опять-таки собрался весь народ, и на этот раз книжник Ездра «открыл… книгу пред глазами всего народа», и «весь народ плакал, слушая слова закона». Во всех этих случаях у нас имеется людская масса, собравшаяся демократически, по собственной воле, и сосредоточенно, понимающе слушающая. Однако люди не читают сами — они внимают чтению. Тогда как «изучение» — независимый интеллектуальный акт. — Прим. автора.
Идея святости учебы — идея составная. Святость принадлежит к еврейству; учеба — величественный подъем по ступеням ученичества — принадлежит к миру греческой, платонической мысли. Формального ученичества и наставничества в Священном Писании нет. Его герои, даже такие поэты из их числа, как Моше, Двора, Давид и Шломо, не укоренены в интеллектуальной почве, сколь бы одарены или искусны они ни были. Один из грандиознейших умов Писания — это, безусловно, блестящий и оригинальный Йосеф, лукавый сновидец и вдохновенный истолкователь снов, спаситель-экономист и, без сомнения, ученый и архитектор. Разумеется, Йосеф всецело подходит под наше определение гения. Но, когда мы пытаемся представить себе, что такое героизм великого интеллекта, мы думаем не о Йосефе. Мы думаем о Сократе.
Навсегда преобразило евреев и еврейский характер, конечно, разрушение Храма, падение Иерусалима, долгое горькое изгнание; но вместе с тем — обращение к учебе как к чему-то, заменяющему Храм, Иерусалим, цветущую родину. Призывая в своих пророчествах к духовному укреплению, Зхарья предрекал обращение к еврейскому тексту. Но сосредоточенность на учебе, на изучении, мысль о том, что путь к правильному поведению — это путь в первую очередь интеллектуальный, имеет сократические, а не библейские истоки. Постепенное наложение сократического верховенства интеллекта на еврейское верховенство святости — вот что породило всем нам знакомый и ныне абсолютно типичный еврейский характер. Поскольку еврейское сознание целиком и полностью усвоило платоническую идею о величии педагогики, об учении как способе обрести мудрость, сегодня нет на свете ни одного еврея, который не был бы безусловно еще и греком; и чем ближе он к еврейскому идеалу в своей преданности Торе, тем больше в нем греческого.