Концлагерь
Шрифт:
Людей Скиллимэн не любит, но поскольку они ему необходимы, научился их использовать — так же, как когда-то я, скрепя сердце, выучился водить машину. Иногда у меня возникает ощущение, что «интерперсональному подходу» он обучался по учебнику психологии; что когда он принимается истерически отчитывать какого-нибудь подчиненного, то говорит себе: «Теперь слегка закрепим негативный рефлекс». Аналогично, когда он хвалит, то думает о прянике.
Самый лучший пряник в его распоряжении — это просто возможность с ним побеседовать. Как зрелище опустошения в чистом виде он бесподобен.
Но главная сила его заключается в безошибочной проницательности на предмет чужих слабостей. Он потому так здорово управляется со своей дюжиной марионеток, что тщательно отобрал людей, которые сами хотят, чтоб ими манипулировали. Любой диктатор
Никогда бы не подумал, что так сильно повлияю на Ха-Ха, — однако факт. Последняя его записка читается, как отказ из альманаха-ежеквартальника: «Ваше изображение Скиллимэна недостаточно конкретно. Как он выглядит? Как говорит? Что он за человек?»
Не будь я в курсе дела — честное слово, заподозрил бы, что Хааст дорвался до паллидина.
Как он выглядит?
Природой ему была уготована стройность — но он, несмотря на себя самое, растолстел. Чуть побольше конечностей — и его можно было бы сравнить с пауком: вздутое брюхо и тощие ручки-ножки. Он лысеет и тщетно (эффект нулевой) зачесывает поперек блестящего черепа длинные редкие пряди. Толстые стекла очков увеличивают голубые, в мелких пятнышках глаза. Мочки ушей крошечные, и я частенько совершенно неприлично на них пялюсь — в том числе потому, что знаю, что это его раздражает. Общее впечатление какой-то нетелесности — словно плоть можно беспрепятственно стесать слоями, как масло, а металлическому внутреннему Скиллимэну все как с гуся вода. Запах от него совершенно омерзительный (то же самое масло, только прогорклое). Кашель заядлого курильщика. Под подбородком — неизменный (и единственный) прыщик, который он зовет «родинкой».
Как он говорит?
Немного в нос: характерная техасщина, модифицированная калифорнийщиной. Когда говорит со мной, гнусавит еще больше. По-моему, для него я олицетворяю ново-английский истэблишмент — зловредных либералов, сговорившихся отказать ему в стипендии, когда он подавал в Гарвард и Суортмор.
На самом-то деле вы хотели спросить: «Что он говорит?» — правда?
Разговоры его я бы подразделил на четыре категории: а) Реплики с выражением интереса к исследованиям, собственным или чужим. (Пример: «Следует избавиться от старого пуантилистского представления о бомбежке — об отдельных, дискретных „бомбах“. Стремиться скорее надо к более общему понятию „бомбовости“ как своего рода ауры. Мне это представляется чем-то вроде рассвета»). б) Реплики с выражением презрения к красоте — плюс он довольно откровенно признается, что постоянно испытывает к прекрасному разрушительную тягу. (Лучший пример высказывание деятеля нацистского молодежного движения Ганса Иоста; тот его специально выжег на сосновой дощечке и повесил у себя над столом: «Когда я слышу слово „культура“, то снимаю с предохранителя свой браунинг»). в) Реплики с выражением презрения к знакомым и коллегам. (Я раньше уже цитировал, что Скиллимэн думает о Хаасте. За спинами даже самых верных своих «прыщиков» он источает яд — а может и в лицо, если кто нарушит строй. Однажды Щипанский, молодой программист, сказал, оправдываясь за какую-то неудачу: «Я старался как мог, честное слово»; на что Скиллимэн ответил: «И просто ничего не получалось, а?» Шутка достаточно безобидная — правда, в случае Щипанского, слишком уж не в бровь, а в глаз. В самом деле, трагический изъян у Скиллимэна, пожалуй, только один — тот же, что у де Сада — он не в состоянии удержаться, чтобы не сделать больно). г) Реплики с выражением самоцрезрения и ненависти ко всему плотскому, будь то свое или чужое. (Пример: как он пошутил насчет воздействия паллидина на «руб-голдберговский механизм сомы».
Пример еще лучше: из метафор он отдает предпочтение скатологическим. Как-то в столовой все чуть со смеху не умерли — он стал прикидываться, будто перепутал есть и срать). д) Реплики и мысли, кои суть плод интеллекта необузданного и всеохватного. Как был там ни изгалялся, не могу же я обернуть против него абсолютно все, что он говорит. (Совершенно беспристрастно, последний пример. Он пытался проанализировать, чем так зачаровывают человека озера, водохранилища и прочие крупные стоячие водоемы. Наблюдение его заключалось в следующем: только в них природа зримо являет нам эвклидову — и без видимых пределов — плоскость.
Это символ той власти закона всемирного тяготения, против которой не взбунтуешься при всем желании, — явленной в клетках тканей нашего же тела. Из этого он сделал вывод, что величайшее достижение архитектуры заключалось в том, чтобы просто взять эвклидову плоскость и поставить на ребро Стена — явление настолько впечатляющее, потому что представляет собой водоем… повернутый набок).Что он за человек?
Тут, боюсь, фактам делать совсем нечего. Собственно, почти все, что я писал о Скиллимэне, — не столько факты, сколько оценочные суждения, и к тому же не слишком беспристрастные. Пожалуй, за всю жизнь мало кто был мне настолько же антипатичен, как он. Я бы даже сказал, что ненавижу его, — если б это не было, во-первых, не по-христиански и, во-вторых, невежливо.
Скажу только, что человек он дрянной, и этим ограничусь.
«Не пойдет», — отвечает Хааст.
Чего же тебе надобно, Ха-Ха? Только на описание этого сукина сына я уже извел больше слов, чем на кого бы то ни было во всем остальном дневнике. Если хотите, чтоб я увековечивал наши с ним беседы в виде одноактных пьес, придется вам попросить Скиллимэна, чтобы позволил мне проводить чуть больше времени с ним рядом. Я ему антипатичен ровно столько же, сколько и он мне. Кроме как на общем обеде в столовой (где, увы, качество кормежки прискорбно снизилось), мы почти не встречаемся — не говоря уж о том, чтобы беседовать.
Неужели вы хотите, чтоб я разродился на предмет Скиллимэна каким-нибудь художественным опусом? Вы что, настолько разуверились в фактах? Вам нужен рассказ?
Записка от Ха-Ха, «Сойдет и рассказ». Бесстыдник.
Вы хочете рассказ — его есть у меня:
Скиллимэн,
или Демографический взрыв
соч.
Луи Саккетти
Как ребенок ни лягался, Скиллимэн сумел просунуть обе его ножки в соответствующие отверстия специального полотняного автосиденья. Скиллимэну это напомнило задачку типа «сунь-вынь», причем высшего уровня сложности непременный атрибут измерения «ай-кью» у шимпанзе.
— И куда их столько, засранцев чертовых, — буркнул он сквозь зубы.
Мина, открыв дверцу с правой стороны, помогла ему зафиксировать Крошку Билла, четвертое их чадо, лямками. Лямки крест-накрест пересекали нагрудник и защелкивались под сиденьем, куда Билл еще не дотягивался.
— Кого-кого? — без особого любопытства переспросила она.
— Детей, — сказал он. — Черт знает, куда их столько.
— Конечно, — отозвалась она. — Но это в Китае, правда?
Он признательно улыбнулся своей беременной супруге. Что Скиллимэна в ней с самого начала особенно восхищало — это стабильное непонимание всего, что б он ей ни говорил. Не в том даже дело, что она ничего не знала, — хотя не знала она поразительно ничего. Скорее, дело было в принципиальном отказе реагировать на Скиллимэна да и вообще на все, что непосредственно не способствовало толстокожему коровьему уюту здесь-и-сейчас. Моя Но, называл он ее.
Когда-нибудь в светлом будущем, надеялся Скиллимэн, она станет как две капли воды похожа на свою дахаускую матушку, из которой все человеческое ум, сострадание, красота, сила воли — вытекло, словно кто-то где-то выдернул затычку: живой труп фрау Киршмайер.
— Закрой дверцу, — сказал он. Она закрыла дверцу.
Красный «меркьюри» выехал из гаража, и микрорадиоустройство собственной конструкции Скиллимэна автоматически опустило створку ворот. Это свое изобретеньице он называл Миной.
Они вырулили на автостраду, и Мина машинально потянулась включить радио.
Скиллимэн на полпути перехватил ее толсто костное запястье.
— Не надо радио, — произнес он.
Запястье в увесистом цирконовом браслете отдернулось.
— Я только хотела включить радио, — кротко объяснила она.
— Робот ты мой, — сказал он и перегнулся над передним сиденьем поцеловать ее в мягкую щеку. Она улыбнулась. После четырех лет в Америке английский ее пребывал в состоянии столь зачаточном, что слов типа «робот» она не понимала.
— У меня есть теория, — проговорил он — Теория, что в перебоях этих виновата далеко не только война, как хотело б убедить нас правительство. Хотя война, конечно, усугубляет положение.