Конец белого ордена
Шрифт:
Пашка выслушал рассказ внешне равнодушно. Но на самом деле его одолевали сомнения. Он опасался, что эта внезапная любовь может сбить парня с толку, наделать беды. Неподходящее сейчас время, чтобы волочиться за девицами. Конечно, не так уж было бы все страшно, если бы он увлекся девушкой свойской. Такой, которая могла бы стать верным товарищем в это суровое время. А кто эта Катя Коржавина — изнеженная гимназистка, кисейная, должно быть, барышня, маменькина дочка? А вдобавок ко всему — братец белогвардейский связной. Неподходящая компания для революционера-чекиста…
Но Устюжаев молчал, сдерживая себя, он
И все же, чтобы в какой-то мере предостеречь друга, напомнить о необходимости быть осторожным, Павел желчно произнес:
— Черт принес этого лицеиста.
Володя сразу догадался, что Пашка осуждает его увлечение. Он вспыхнул и с необыкновенной горячностью возразил:
— Катя к его похождениям никакого отношения не имеет. Она просто по-человечески его пожалела. Близкий родственник, сирота, больной. Разве можно ее за это осуждать?
Неподалеку от дома, где сейчас жил Володя, они простились. Устюжаев повернул на набережную и зашагал на далекую Чудовку. А Корабельников проскользнул во двор, поднялся на второй этаж и постучал в дверь.
Глава третья
Митя Ягал-Плещеев очнулся от забытья на рассвете. Солнце еще не встало, но в чисто выбеленной просторной палате было совсем светло. На железных кроватях спали больные. В окно была видна густая зелень лип. Это напомнило Мите усадьбу, пору далекого детства. Он вздохнул, закрыл глаза и опять заснул крепким, здоровым сном.
— Кризис миновал, пульс нормальный. Выкарабкался парень…
Эти слова Митя услышал как бы издалека и проснулся окончательно. Возле постели на табурете сидел толстый доктор в халате и пухлой рукой щупал у Мити пульс. Рядом с ним стояла медицинская сестра.
— А-а, проснулся, — весело сказал доктор, встретив Митин взгляд. — Доброе утро. Как чувствуешь себя? Оживаешь? Теперь дело пойдет на поправку.
Он встал, собираясь двинуться дальше, но Митя спросил слабым голосом:
— Доктор, что у меня было?
— Сыпной тиф, дружочек. Самая модная сейчас болезнь. Но ты молод и вынослив. Самое опасное для тебя уже позади. Поправишься быстро…
— Доктор, я страшно голоден.
Толстяк засмеялся.
— Ничего удивительного, организм отощал. Да придется, милый, немного потерпеть. Сразу на пищу набрасываться нельзя, вредно.
— Дайте кусочек хлеба. Хоть корочку, ради бога!
— Хлеба — боже упаси. Да ты не хнычь, потерпи. Начнем с манной кашки, а там и до хлеба доберемся. Лангзам, как говорят немцы. А по-нашему, медленно, понемногу. Вот так, мой дорогой. Не тужи, все идет к лучшему в этом лучшем из миров.
Врач ушел, на ходу что-то сказав следовавшей за ним медицинской сестре. Та кивнула головой и, обернувшись, дала понять Мите, что скоро принесет ему поесть.
Лучи солнца играли на графине с водой. Фрамуги на окнах были откинуты, и оттуда вливался чистый воздух. Доносился шелест листвы, голоса птиц.
Митя не спускал глаз с двери, нетерпеливо ждал появления обещанной еды. Он был так голоден, что ни о чем другом, кроме еды, и думать не мог.
— Ну, хлопец, видать, крепкий у
тебя заступник на небесах. А я-то думал, что сыграешь ты в ящик. Три дня без памяти на кровати валялся.Это произнес больной с соседней койки. Он лежал на боку, подперев коротко стриженную голову костлявой ладонью. На иссохшем, прозрачном, заросшем щетиной лице его пронзительно чернели ястребиные глаза. Расстегнутый ворот больничной рубахи открывал острые ключицы и впалую грудь.
— У вас тоже был тиф? — спросил Митя.
— Как же, тиф, — ответил сосед. — Чуть душу богу не отдал. Слабый был и до болезни, а от голода совсем отощал. А видишь, выжил. Доктор, Валентин Иванович, спасибо ему, выходил. Жизнь спас. Много народу от тифа помирает сейчас. Как со здоровьишком лучше станет, на фронт подамся…
Здоровье Мити стало поправляться. Со зверским аппетитом поглощал он все, что ему приносили. И все ему было мало, клянчил, как ребенок, добавки. Желания ограничивались только этим. И думы тоже. Но прошло два-три дня, и он вспомнил о том, почему он в Москве. В памяти встали картины пережитого. С мельчайшими подробностями вспомнился переход через линию фронта, потом долгое блуждание по торфяному болоту, которому, казалось, не будет конца. Ямы, пни, туман, торопливый бег вспугнутого с лежки кабана… Только к рассвету добрался он тогда до деревни. В первой же крестьянской избе, куда он попросился на ночлег, его сытно накормили, высушили одежду, дали еды на дорогу.
С ордой мешочников, осаждавших товарный эшелон, прорвался он в теплушку. На какой-то узловой станции пересаживался в другой состав, идущий на Москву. Ему уже тогда нездоровилось. Голова отяжелела, во рту пересохло, тошнило, но неотступная мысль не покидала его; нужно достичь цели и по паролю передать зашитый в подкладку пакет.
И он добрался до Москвы. Вместе с другими мешочниками вывалился он из вагона на давно не подметавшийся перрон Курского вокзала. Долго, едва держась на ногах, стоял он на месте, соображая, как ему добраться до Брянского вокзала. Поискал глазами местечко, куда бы ему залезть, свалиться и забыться сном. Но, пересилив себя, шатаясь, он тронулся в путь.
Дальше провал в памяти. Как ни напрягал память, никак не мог вспомнить, что же с ним было потом. Дошел ли до Брянского вокзала или не дошел? Изредка в голове почему-то всплывал образ кузины, Кати Коржавиной. Какое она могла иметь отношение к его блужданиям? Причуды болезни, должно быть. Она вспоминалась просто потому, что это был единственный близкий ему человек во всей Москве.
Его охватила тоска, по спине прошел холодок. Если встреча на Брянском вокзале не состоялась, значит поручение, которое ему дали в штабе белой армии, он не выполнил, не оправдал возложенных на него надежд. Он подвел командование. Какой позор! Какой ужас!
Потом в голову пришла новая мысль. Если свидания на вокзале не было, то пакет, который он вез, остался при нем и по-прежнему хранится в специальном тайнике.
— Нянюшка! — отчаянно позвал он санитарку.
— Что, родненький? — торопливо засеменила к нему санитарка. — Ты что? Подать что нужно?
— Нянюшка, а где моя одежда?
— О господи, а я испугалась, — облегченно вздохнула санитарка и поправила седые волосы, выбившиеся из-под косынки. — Чего ты, милый, так всполошился?