Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Конец фильма, или Гипсовый трубач
Шрифт:

— Задумался…

— Как шторка?

— Спасибо, — сухо поблагодарил писодей.

— Не стоит. А кто у вас сожрал всю рябину?

— Птица…

— Надо же… Так значит, я могу забрать трость?

— Забирайте!

— Может передумаете? Все-таки — подвиг, слава…

— Не передумаю.

— Зря. Сен-Жон Перс говорил: «За славу всегда расплачиваются жизнью. Иногда в рассрочку, иногда сразу!» Нет так нет. Пошли обедать!

48. ПИР ПОБЕЖДЕННЫХ

Возвращаясь в человечество, Кокотов готовился к тому, что черная весть о его пугающем недуге, разойдясь по «Ипокренину», стала главной темой старческих сплетен и шепотов. Он заранее напустил на себя благодарную усталость от чрезмерного интереса к его пошатнувшемуся здоровью. Но дом ветеранов жил иными страстями и печалями. Еще не утихли споры о том, сколько Ибрагимбыков заплатил

судье Добрыдневой и хватит ли ей этих денег, чтобы остаток жизни провести в курортном уединении. Еще предлагались и отвергались различные способы отмщения убийственному обжоре Проценко. По углам шушукались и составляли жалобное письмо к президенту, которое собирались ему передать через жену во время похорон Ласунской. Насельники были охвачены деятельной скорбью по великой актрисе и пересудами о месте ее последнего упокоения. Ящик, Злата и внебрачная сноха Блока, попавшиеся соавторам по пути, страстно обсуждали преимущества захоронения на интеллигентном Хованском кладбище перед сомнительной радостью быть закопанным на выселках новодавешнего официоза. С писодеем они поздоровались тепло, но без ожидаемого печального участия, что отозвалось досадой в мнительной душе Андрея Львовича.

Еще хуже поступила Валентина Никифоровна, выходившая как раз от Огуревича: завидев Кокотова, она сделала вид, будто забыла какую-то бумажку, и чтобы не встречаться с ним, вернулась в приемную. При этом на лице бухгалтерши мелькнуло выражение испуганной брезгливости, словно ее одноразовый любовник страдал не респектабельной онкологией, а какой-нибудь непристойной заразой, передающейся всевозможными половыми путями.

Зато казак-дантист Владимир Борисович остановился, жал руку и долго жаловался на трудную специфику воздушных битв над Балатоном. В горячке ночного боя, оказывается, очень легко перепутать небо с озерной гладью и со всей дури уйти не в облака, а в пучину. Он заставил Андрея Львовича широко открыть рот, полюбовался своей работой, спросил, не мешает ли пломба, и объяснил Жарынину, что новейший композитный цемент обладает удивительной прочностью: пройдут года, десятилетия, сам зуб источится, даже выпадет, а пломба будет целехонька. С тех пор как возникла стоматология стало гораздо проще датировать неизвестные захоронения. Достаточно сделать химический анализ пломбы и посмотреть в источниках, когда дантисты пользовались именно этими расходными материалами. Кстати, череп невинно убиенного царя-мученика Николая Александровича идентифицировали именно по зубоврачебным приметам. Кокотов вообразил роскошный полированный гроб, в атласной пустоте которого вместо мертвого тела лежит на подушечке пломба — ее-то и хоронят при огромном стечении народа под звуки траурной меди…

— Выходит, прохлопали мы суд? — вдруг сменил тему Владимир Борисович.

— Продажные мерзавцы! — как раненый прорычал режиссер.

— И что теперь? Вывозить бормашину?

— Все будет нормально! — успокоил Жарынин. — Ибрагимбыков — всего лишь человек.

— Эх, попался бы он мне над Понырями! — в сердцах ругнулся казак-дантист и зашагал прочь по коридору, мелькая лампасами и прижимая левую руку к бедру, точно придерживая шашку.

В оранжерее стояло пустое плетеное кресло Ласунской, уже заботливо перетянутое веревочкой, от ручки к ручке, как это делают в музеях, чтобы кто-нибудь случайно не плюхнулся на обивку, помнящую мемориальную тяжесть выдающихся ягодиц. В глиняном горшке как ни в чем не бывало доцветал любимый кактус Веры Витольдовны. Синий цветочек трепетал на сквозняке, гулявшем по оранжерее, и напоминал лепестки газового огня, навечно зажженного в память о великой актрисе. Сердце Андрея Львовича сжалось.

«Здесь все меня переживет…» — подумал он стихами.

Возле столовой стоял мольберт с портретом покойной в тройной черной рамке. Фотография запечатлела Ласунскую в ореоле земной славы. Ей около пятидесяти: на голове — президиумная прическа, напоминающая плетеный батон-халу. В больших красивых глазах — строгая тоска. На жакете — сплошная чешуя орденов, медалей, лауреатских и депутатских значков. Под снимком бесконечный список ее званий, лауреатств, должностей… Не было на ватмане только двух неизбежных дат, разделенных черточкой, словно и после смерти скрытная актриса оберегала женственный секрет своего возраста.

«Глупая старуха, — с завистливой грустью вздохнул Кокотов, — она стеснялась, что так долго живет…»

— Да-а-а, — поддержал игровод вздох соавтора. — Великая была женщина! Но — женщина…

В столовой их встретила Евгения Ивановна. Она тоже еще ничего не знала о настигшей Кокотова беде, и в ее шальных глазах по-прежнему искрилась веселая тайна Аннабель Ли. Густо напудренное лицо сестры-хозяйки снова напомнило писодею мраморную голову

на пьедестале из трех подбородков, и он подумал, что на его могиле можно бы поставить небольшой мраморный бюстик, венчающий стопку книг. Со вкусом и по-писательски! Впрочем, такой памятник стоит жутких денег, поэтому над ним воткнут такую же прессованную крапчатую плиту, как у мамы, — с овальным портретом и выбитой надписью, которую нельзя прочитать, потому что бронзовая краска сразу выветривается. Ну и ничего, ну и ладно… Вот только снимок надо подобрать заранее. А то с иных плит смотрят такие жуткие рожи, будто покойник в отместку решил закошмарить всех, кто задержался на земле до востребования…

В опустевшем зале оставались лишь Болтянский и Проценко, да еще Агдамыч. Ян Казимирович зазывно махал руками, приглашая соавторов под пальму. Преступный гурман сидел за столом, заваленным грязными тарелками, и с аппетитом ел кашу. А последний русский крестьянин занимался странным делом — рулеткой мерял «Пылесос», делая на мозаике пометки красным маркером. Рядом на полу лежала циркулярная пила-болгарка и несколько запасных дисков для резки камня. Увидев соавторов, он с хмурым превосходством кивнул — так обычно люди, выполняющие важное государево дело, относятся к праздно шатающейся публике.

— Он что там меряет? — удивился Жарынин.

— Жених-то мой? — колыхнувшись, переспросила Евгения Ивановна.

— А что, сватается?! — изобразил изумление игровод.

— По пять раз на дню! — хохотнула она с гордым смущением.

— Соглашайтесь!

— Вот еще! Я женщина требовательная.

— Так что с «Пылесосом»?

— Огуревич продал! — жарким шепотом донесла сестра-хозяйка. — Распилят и увезут…

— Вот сукин кот, вот жулик! Коллайдер его забери! — воскликнул игровод. — Кому хоть продал?

— А кто ж знает? Жалко, привыкли мы к этой чудине…

Андрей Львович, наоборот, ощутил странное удовольствие оттого, что «Пылесос» Гриши Гузкина исчезнет из столовой раньше, чем он, Кокотов, навсегда уйдет из этого вороватого мира.

— Дмитрий Антонович, — взмолилась Евгения Ивановна. — Что же теперь будет? Выгонит нас всех Ибрагимбыков?

— Не выгонит!

— Правда?

— Я вам обещаю! — твердо ответил игровод, бросив в сторону писодея упрекающий взгляд.

Болтянский обрадовался их появлению как ребенок. Судя по безмятежной пластмассовой улыбке, он тоже ничего не знал о внезапном недуге автора «Знойного прощания». Злая весть еще не досочилась до большинства насельников. Столько событий сразу! Великий фельетонист был захвачен иными страстями.

— Видали? — кивнул он на Агдамыча, ползавшего с рулеткой.

— Безобразие! — лицемерно возмутился Кокотов.

— Совершенно с вами согласен, Андрей Львович! Жуткое безобразие, и хорошо, отлично, что его увозят! Знаете, после выставки в Манеже, когда Никита Сергеевич накричал на формалистов, я написал в «Правду» фельетон «Треугольная колхозница». Ох, и пошерстили тогда Академию художеств! Герасимов на коленях приползал. Нет, вы только посмотрите! — Ян Казимирович подскочил на стуле. — Как с гуся вода! — Он показал на Проценко, пальцем собиравшего с тарелок остатки подливы. — Вы поняли?

— Что? — в один голос спросили соавторы.

— О-о-о!

И Болтянский рассказал, что старческая общественность, еще вчера сойдясь на совет, рядила, как покарать едокрада и обжору, погубившего Ласунскую. Принятое ранее решение заморить его голодом оказалось невыполнимым: хитрый старик, предвидя такой оборот, перетащил лучшие продукты из холодильников к себе в комнату. Тогда постановили снять блокаду и вызвать негодяя на товарищеский трибунал. К всеобщему изумлению, он явился, снисходительно выслушал, вращая большими пальцами, обвинительные речи Ящика, Бездынько, актрисы Саблезубовой и Чернова-Квадратова. Когда ему предложили сказать что-нибудь в свое оправдание, Проценко заявил, что любая еда, оставленная без присмотра, будет им и впредь уничтожаться. Потом он выложил на стол кондиции — заверенный нотариусом договор о свободном посещении холодильников, ресторанном питании и автомобильных прогулках. Все ахнули, а наглец покинул судилище в точности так же, как в нашумевшей постановке «Трех сестер» 1955 года. Он играл Соленого и заявив, что похож на Лермонтова, уходил за кулисы, мурлыча куплеты Мефистофеля под шквал аплодисментов. Поначалу общественность сидела как оплеванная, потом возмутилась и стала допытываться, на каком основании с ненасытным агрессором был заключен позорный пакт. Спросили Ящика, который присутствовал при подписании кондиций. Бывалый чекист, просидевший в одиночке восемь лет, но так и не признавшийся, зачем ездил в Мексику в сороковом году, только пожал плечами: мол, ничего не ведаю. Призвали Огуревича. Тот разъяснил, что был категорически против, но уступил напору Жарынина.

Поделиться с друзьями: