Конец Хитрова рынка
Шрифт:
Эрлих копался в сейфе, и я видел только его спину. Но она была не менее, а может быть, и более выразительна, чем лицо старшего оперуполномоченного. Приподнятые в меру плечи подчеркивали недоумение, а прямая линия позвоночника — осуждение и досаду.
Да Фуфаеву не везло. Хваленое седьмое отделение никак не могло дать ему для доклада яркого примера. Мало того, до сих пор не было ясно, примером чего является это дело — примером бдительности или притупления оной. Впрочем, в качестве примера беспомощности и волокиты оно уже вполне вписывалось и в доклад, и в служебную записку. А в довершение ко всему в папке, которую Эрлих положил в сейф, незримо присутствовала жена Белецкого — Рита. Бывшая жена…
Эрлих повернулся ко мне.
— Ну, что скажете, Август Иванович?
— Я бы все-таки попросил вас, Александр Семенович, подумать относительно ареста подозреваемого.
— Это моя привычка.
— Что? — не понял Эрлих.
— Думать, — объяснил я. — И я стараюсь ее придерживаться даже тогда, когда меня об этом не просят.
Теперь Эрлих улыбнулся, но так, что у меня были все основания привлечь его к ответственности за обвешивание: вместо обычной полпорции улыбки я получил четверть. Ах, Август Иванович, Август Иванович!
— Значит, вы подумаете?
— Обязательно, — сказал я.
«Подключиться» — термин неопределенный. Действительно, что такое «подключиться»? Это может означать изъятие дела у следователя, помощь ему в каком-то вопросе, постоянную опеку, контроль — все что угодно. Из различных вариантов «подключения» я выбрал, пожалуй, самый неблагодарный и рискованный, но зато и самый интересный — параллельное расследование.
«Горелое дело» по-прежнему числилось за Эрлихом. Но теперь над ним работал и я. Это, конечно, был не самый лучший выход из положения, потому что «горелое дело» являлось одним из нескольких десятков дел, за которые я отвечал как руководитель отделения.
Итак, два следователя.
В положении каждого из них были свои плюсы и минусы. Существенным, хотя и временным преимуществом Эрлиха являлось то, что он непосредственно, а не по бумагам знал людей, каким-либо образом приобщенных к событиям той ночи. Мне же предстояло с ними только познакомиться. Но диалектика всегда остается диалектикой. И преимущество Эрлиха являлось одновременно и его слабой стороной. Дело в том, что вопроса «кто совершил преступление?» для него не существовало, вернее, уже не существовало. Он на него ответил месяц назад и теперь лишь обосновывал бесспорную, по его мнению, точку зрения. Он не сомневался в виновности Явича-Юрченко. По существу, его работа сводилась лишь к тому, чтобы сделать убеждение Эрлиха убеждениями Белецкого, Сухорукова и суда.
Само собой понятно, что такой подход связывал его по рукам и ногам. Меня же ничто не связывало. Я мог согласиться или не согласиться с его версией, принять или поставить под сомнение имеющиеся улики, произвести их переосмысление или попытаться найти новые, как обвиняющие Явича-Юрченко, так и оправдывающие его. Короче говоря, у меня не было и не могло быть той предвзятости, которая порой возникает у следователя, длительное время работающего над делом и занявшего определенную позицию. Поэтому версия Эрлиха, кстати говоря достаточно убедительная, рассматривалась мною лишь как одна из возможных. А таких версий оказалось несколько. Причем одна из них Основывалась на клочке бумаги, оказавшемся неизвестно какими путями в документах Шамрая. Ни Русинов, ни Эрлих не уделили этому клочку внимания. Возможно, он действительно его не заслуживал и оказался среди подброшенных бумаг совершенно случайно, например по небрежности сотрудника стола находок. От подобных случайностей никто не застрахован, они имеются в любом следственном деле. Правильно. Но… Маленькое «но», совсем маленькое. И тем не менее закрывать на него глаза не следует, уважаемые товарищи. Кто из вас доказал, что малоприметный клочок бумаги — случайность? Вы, старший оперуполномоченный Русинов? А может быть, вы, Эрлих? Нет? Вы не тратили на это своего времени? Считали
бесполезным? Как знать…Кто может гарантировать, что клочок бумаги с двумя строчками раешника не улика или хотя бы не намек на то, что произошло на даче Шамрая.
Об этом клочке бумаги я говорил Эрлиху, но, видимо, напрасно. Во всяком случае, в деле я не нашел никаких следов проверки. О клочке бумаги просто забыли. Он исчез под ворохом броских улик и очевидных гипотез. Не пора ли его оттуда извлечь?
Я считал, что пора.
Если будет установлено, что он не связан с покушением на Шамрая, тем лучше: число возможных версий уменьшится, а это уже шаг вперед. Но игнорировать его нельзя.
Каким же образом он мог попасть в подброшенные документы? Чтобы ответить на этот вопрос, надо было предварительно разобраться в двух других: что это за раешник и каково его происхождение?
Безусловно, строчки стихов имели непосредственное отношение к блатной поэзии. Но к какой именно? Блатная поэзия достаточно многообразна. В ней имеются свои школы, направления, свой классицизм («Не для фарту я родился, воспитался у родных, воровать я научился у товарищей своих»), сентиментализм («За что меня вы засудили? За что сослали в Соловки? Судьбой несчастной наградили. За что меня вы привлекли?») и, наконец, романтизм («Ты помнишь ли, мама, ту темную ночь, когда меня дома не стало? Красавец бандит увозил твою дочь, увез, я тебе не сказала…») и т. п.
Блатная песня — это, конечно, не отпечаток пальца, по которому безошибочно идентифицируют личность преступника. Тем не менее Савельев, переиначивая известный афоризм, говорил: «Скажи мне, что ты поешь, и я скажу, кто ты». Но, к сожалению, Савельев, ушедший в прошлом году на пенсию, сразу после Нового года уехал в Киев, где гостил у сына. Вернуться в Москву он должен был лишь к концу января, а то и позже. Другой же знаток блатной поэзии — начальник домзака Вильгельм Янович Ворд, человек замечательный во многих отношениях, умер пять лет назад. Больше крупных специалистов в Москве не имелось, а может быть, я их просто не знал. Консультации же с дилетантами, к которым я относил и себя, потребовали бы много времени. Но иного выхода нет. А впрочем… Если хорошенько полистать записную книжку памяти, может, что и отыщется?
И, листая эту «книжку», я наткнулся на фамилию Куцего. Бывший Вал. Индустриальный, разумеется, тоже является дилетантом. Но дилетантом-энтузиастом… Уже свыше десяти лет он коллекционировал творчество «тюремной музы», удивляя нас с Фрейманом своим постоянством, которое совершенно не согласовывалось с его характером.
Видимо, в его коллекцию стоит заглянуть.
Я позвонил в редакцию.
— Валентин Петрович будет к шести вечера, — сообщил мне милый женский голос. — Что ему передать?
— Передайте, пожалуйста, что звонил Белецкий и просил позвонить.
— Белецкий?
— Да.
— Из уголовного розыска?
— Так точно.
— Валентин Петрович мне о вас рассказывал…
— Очень приятно, — сказал я. И, как тут же выяснилось, несколько преждевременно…
— Он говорил, что вы исключительно тяжелый человек, — пояснила трубка.
— И больше ничего?
— И больше ничего…
Мда… Сжатая характеристика.
— Значит, я ему передам.
— Пожалуйста.
Я положил трубку на рычаг и подумал, что у меня уже давно не было такого хорошего настроения.
Наверное, Кемберовский был все-таки прав и в отношении лошади, и в отношении своего бывшего начальника — субинспектора Белецкого. Впрочем, рассказывая о коне, он Белецкого в виду не имел.
«А ведь, если не ошибаюсь, вы были сейчас не прочь пококетничать, Александр Семенович?» — спросил ехидный голос.
«Не ошибаетесь», — признался я.
«Какие же из этого следует сделать выводы, Александр Семенович?»
«Я не привык торопиться с выводами…»
«Похвально, Александр Семенович, похвально. Но ваше желание можно расценивать как улику?»