Константин Леонтьев
Шрифт:
У Милькеева заблистали глаза и загорелись щеки; не видел еще Руднев его с таким лицом. Предводитель хотел что-то сказать, но Милькеев уже был в волнении и, откидывая назад свои кудри, продолжал, все больше и больше разгорячаясь:
— Что бояться борьбы и зла?.. Нация та велика, в которой добро и зло велико. Дайте и злу и добру свободно расширить крылья, дайте им простор… Не в том дело, поймите, не в том дело, чтобы отеческими заботами предупредить возможность всякого зла… А в том, чтобы усилить творчество добра. Отворяйте ворота: вот вам — создавайте; вольно и смело… Растопчут кого-нибудь в дверях — туда и дорога! Меня — так меня, вас — так вас… Вот что нужно, что было во все великие эпохи. Зла бояться! О, Боже! Да зло на просторе родит добро! Не то нужно, чтобы никто не был ранен, но чтобы были раненому койки, доктор и сестра милосердия… Не в том дело, чтобы никто не был обманут, но в том, чтобы был защитник и судья для обманутого; пусть и обманщик существует, но чтобы он был молодец, да и по-молодецки был бы наказан… Если для того, чтобы на одном конце существовала Корделия, необходима леди Макбет, давайте ее сюда, но избавьте нас от бессилия, сна, равнодушия, пошлости
— А кровь? — сказала Катерина Николаевна.
— Кровь? — спросил с жаром Милькеев, и опять глаза его заблистали не злобой, а силой и вдохновением. — Кровь? — повторил он. — Кровь не мешает небесному добродушию… Вы это все прянишной Фредерики Бремер начитались! Жан д’Арк проливала кровь, а она разве не была добра, как ангел? И что за односторонняя гуманность, доходящая до слезливости, и что такое одно физиологическое существование наше? Оно не стоит ни гроша! Одно столетнее, величественное дерево дороже двух десятков безличных людей; и я не срублю его, чтобы купить мужикам лекарство от холеры!
Все молчали» [162] .
Да и как было не молчать?! Милькеев и его создатель высказали еретическую мысль: красота важнее морали; лучше живописное, молодецкое зло, чем скучное и бесцветное добро! Именно за эту теорию Константина Леонтьева, с легкой руки Василия Розанова, величали «русским Ницше». Действительно, немецкий мыслитель, философствующий «на 6 тысячах футов над уровнем человека», проповедовал о «свободных умах», которые находятся выше моральных ограничений, «по ту сторону добра и ала». В его работах тоже звучало языческое преклонение перед красотой и презрение к слабому и больному человечеству, к усталой европейской цивилизации. Уже в тех сочинениях, которые Ницше самготовил к печати (а есть еще и другие, которые были опубликованы без его одобрения — во время его болезни или после смерти, и их аутентичность вызывает много вопросов), звучит настойчивый мотив: мораль — не более чем обычай, служащий смирительной рубашкой для сильных личностей. «Свободный человек аморален, потому что он настроен во всем полагаться на себя, а не на традицию: в каждом примитивном государстве человечества „зло“ означало то же, что и „индивидуум“ — „свободный“, „спорный“, „непривычный“, „непредсказуемый“, „непрогнозируемый“», — писал Ницше [163] .
162
Там же. С. 45–46.
163
Ницше Ф.Утренняя заря. Мысли о моральных предрассудках. Свердловск, 1991. С. 17.
Леонтьев устами Милькеева утверждал, что в великом народе добро и зло, гуманность и жестокость взаимосвязаны. К похожему выводу пришел и Ницше, изучая античность. Если до него в древних греках видели расу «прекрасных детей», «золотой век» человечества, то Ницше впервые описал их как свирепый и воинственный народ, хотя и создавший уникальную культуру; они «имели склонность к жестокости, к брутальному удовольствию разрушать», но были и «самым гуманным народом античности». Для обоих мыслителей здесь не было противоречия: движущей силой истории является борьба, а не сонное благоденствие; творчество прекрасного — продукт состязания и страсти. В этом смысле добро и зло — две стороны одной медали и невозможны друг без друга. «Зло на просторе родит добро», — писал Леонтьев. И Ницше вторил ему: «Самые сильные и самые злые души до сих пор продвигали человечество более всех… злые побуждения столь же полезны, необходимы и спасительны для видов, сколь и добрые» [164] .
164
Ницше Ф.Веселая наука // Ницше Ф.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1990. С. 326.
Здесь необходимо сделать одно чрезвычайно важное замечание: Леонтьев свой «имморализм» высказал доНицше. Когда Леонтьев наделял Милькеева своими мыслями, Ницше учился в школе под Наубургом и совершал первые пробы пера — вел дневник, писал стихи, сочинял музыку… Скорее Ницше можно назвать «прусским Леонтьевым»! Замечательный ученый, «дедушка» американской славистики, Джордж Л. Клайн, писал о соотношении леонтьевской позиции и ницшеанства: «Леонтьев был в высшей степени оригинальным и независимым мыслителем. Его „ницшеанские“ взгляды были сформулированы почти на десятилетие раньше того, как появились первые работы Ницше, и он умер до того, как слава Ницше распространилась в России» [165] .
165
Kline George L.Religious and anti-religious thought in Russia. Chicago & London: The University of Chicago Press, 1968. P. 40.
Если уж говорить о предшественниках (да и то — условных!), то обсуждать надо было бы фигуру Томаса Карлейля. Именно он в 40-х годах XIX столетия читал публичные лекции о героях и великих людях, утверждая, что великие люди, личности — смысл и соль истории. «Из всех прав самое неоспоримое — это право умного (силой ли, уговорами ли) вести дураков» — так звучит один из его известных афоризмов. Карлейль пытался натуралистически проинтерпретировать историю, трактуя общества как организмы, проходящие различные стадии развития и в конце концов ослабевающие, дряхлеющие и умирающие. Применительно к творчеству этого шотландского мыслителя впервые было употреблено словосочетание «героический витализм»: таким определением стали обозначать подход, объединяющий аристократизм и натурализм; согласно ему логика истории ведет к господству сильных, благородных, интеллектуально развитых, что, по сути, противоречит демократическим тенденциям [166] . Ведь «кого небо сделало рабом, того никакое парламентское голосование не в состоянии сделать свободным», — был убежден Карлейль. И уже позднее «героическими виталистами» стали называть Рихарда Вагнера, Фридриха Ницше, Бернарда Шоу. Называли так и Леонтьева [167] . Правда, Карлейль тоже был предшественником «виртуальным»: Леонтьев его работ не читал.Речь можно вести не о заимствовании, а о перекличке идей, что свидетельствует о мало замеченной тенденции позапрошлого века.
166
Cm.: Bentley Eric.The Cult of the Superman. Peter Smith: 1969. P. 49–58.
167
Cm.: Lukashevich Stephen.Konstantin Leontev (1831–1891): A Study in Russian «Heroic Vitalism». Pageant Press, Inc.: 1967, New York.
Для Леонтьева было характерно не столько теоретическое обоснование «героизма», сколько выбор «героической» жизненной стратегии для себя. «Составные части „героического“ способа жизни Леонтьева несложны, — пишет один из современных исследователей творчества Константина Николаевича Д. М. Володихин, — огромное честолюбие, отвага, верное служение государю и отечеству, покорение женских сердец. Цель — слава…» [168] Может быть, это излишне упрощенное представление о жизненном кредо молодого Леонтьева, но большая доля истины в таком понимании, несомненно, есть.
168
Володихин Д. М.«Высокомерный странник». Философия и жизнь Константина Леонтьева. М.: ЗАО «Мануфактура», 2000. С. 10.
В студенческие годы до героизма Леонтьеву было далеко: нервный, страдающий, постоянно рефлексирующий юноша, в сознании которого, как сам позже признавался, любая мелочь могла вырасти до космических размеров. Но война и самостоятельная жизнь переродили его — он действительно играл роль героя, хотя бы в собственных глазах. Позднее на место героя придет — не без тяжелой борьбы! — монах, но пока именно героическая жизненная стратегия прослеживалась в его поступках и решениях. Причем леонтьевский герой сражался под знаменем эстетизма.
С точки зрения Леонтьева, эстетический критерий — самый широкий, он применим ко всему на свете. Он рассуждал так: религиозная мистика может быть критерием для оценки происходящего только в глазах единоверцев («ибо нельзя христианина судить по-мусульмански и наоборот»), этика и политика срабатывают только для оценки человеческих поступков, биология применима лишь к живому, но физика и эстетика — наиболее общие критерии, они работают «для всего». Прекрасны и Алкивиад, и тигр, и алмаз; эстетическая оценка — не только всеобщая, но и самая точная. Устами Милькеева Леонтьев убеждал читателя: «…нравственность есть только уголок прекрасного, одна из полос его. Главный аршин — прекрасное». Поэтому Нерон предпочтительнее Акакия Акакиевича, хотя и гораздо безнравственнее его. Позднее герой другого леонтьевского романа будет думать сходным образом: «Лучший критериум поступков — это что к кому идет» [169] . Постаревший и уверовавший в Бога Леонтьев говорил, что его умом завладела тогда «вредная» мысль о том, что нет ничего безусловно нравственного, что всё нравственно или безнравственно только в эстетическом смысле.
169
Леонтьев К. Н. Египетский голубь. М., 1991. С. 398.
В имении Розенов Леонтьев вывел и собственную «формулу» красоты, которой придерживался до конца жизни: красота есть единство в разнообразии.Устремленность к прекрасному, жажда многообразия красок, пышного цветения, немыслимых без бурления страстей и борьбы, отталкивала его от идеала всеобщего равенства — он видел в нем однообразие и пошлость. Милькеев говорит: «Нам есть указание в природе, которая обожает разнообразие, пышность форм; наша жизнь по ее примеру должна быть сложна, богата» [170] . Леонтьев еще не отказался от либеральных взглядов и демократических идей, но они начинали приходить в противоречие с его эстетизмом.
170
Леонтьев К. Н.В своем краю // Леонтьев К. Н.Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. Т. 2. С. 152.
Масла в огонь подлила книга Герцена «С того берега», которую П. В. Анненков не случайно охарактеризовал как «самое пессимистическое созерцание западного развития». Обращение Герцена к сыну из эмиграции, в котором очень критично оценивалась будущность Европы, описывалась «неустранимая пошлость мещанства», произвело на Леонтьева сильное впечатление. Схожие демократические порядки в разных странах, воспитание человеческих характеров в похожих условиях, утилитарный подход к жизни — всё это делает человеческие характеры в Европе одинаковыми. Откуда же возьмутся Байроны и Цезари, Гёте и Шекспиры? Порода великих людей исчезнет… Обезличенность жизни, унифицированная культура, однообразие — вот то, что не нравилось Леонтьеву в Европе, которую, впрочем, в отличие от Герцена он толком не знал.