Конторщица-2
Шрифт:
Я молчала.
— Я ради ребенка тебя прошу, Лида, — давай эти двадцать дней без вот этого всего. — опять вздохнула Римма Марковна, — А потом поступай, как знаешь. Ради Светочки, подожди немножко. Слишком мало у нее в жизни было хорошего. Пусть хоть эти дни останутся светлым пятном в ее памяти…
От жгучего стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.
В общем, Римма Марковна обиделась, а Светка осталась на две недели.
Да уж. Облом капитальный.
Если честно, я расстроилась. Из-за своего поведения.
В этот раз я ошиблась. Сильно
Моя ошибка в том, что я во всем пытаюсь оперировать мерками двадцать первого века, когда за любым чихом стоит только выгода. А в это время люди могли что-то делать просто так, по зову сердца. Или из чувства долга. И это было нормально. Даже не так: это было вполне обычной обыденностью. Подвигом не считалось.
Как же мы оскотинились в моем времени, что даже обычные человеческие поступки воспринимаем как меркантильную далеко идущую стратегию! И во всем видим только выгоду и двойное дно.
Стыдно… как же стыдно…
Конфликты дома, суета на работе не отменяли того, что сегодня я должна поступить (или не поступить) в институт.
Собеседование началось ровно в двенадцать.
В свежевыкрашенной аудитории пахло дрянной пудрой производства фабрики «Свобода», нафталином и знаниями. За длинным-длинным столом сидело пятеро: интеллигентные дамы разного, но неопределенного возраста, и плешивый мужчина с зачесанными кверху полужидкими прядями цыплячьих волос.
Чуть в стороне пристроилась знакомая ревнительница статистики из секретариата. На меня она взглянула вполне благосклонно.
Ну что ж, будем считать это вполне себе хорошим знаком.
Я устроилась напротив экзаменационной комиссии и приготовилась биться до последней капли крови или умереть, не опозорив профрепутацию депо «Монорельс».
— Ну-с, милочка, приступим, — изобразил улыбку плешивый, после того, как секретарь зачитала мое фамилиё-имя-отчество-и-все-остальное.
И мы приступили.
Первый вопрос задала винтажная дама в накинутом на плечи ажурном палантине, сколотом у горла огромной камеей:
— Аллитерация, ирония, эпитет — какое из этих средств выразительности не является лексическим?
Я ответила, пока вроде нетрудно.
Затем вторая, в бархатном платье с рюшевым кипенно-белым воротником предложила проанализировать выражение «солнце улыбается».
Я проанализировала. Дамы переглянулись, но вроде вполне благосклонно.
Пока все идет хорошо.
А потом, третья дама, во взбитом, как безе, парике и в перламутровых бусиках, спросила:
— А скажите, Горшкова, к какому функциональному стилю речи, на ваш взгляд, принадлежит этот текст? — она открыла толстую чуть потрепанную книгу и хорошо поставленным голосом выразительно зачитала: «…Настоящий политработник в армии — это тот человек, вокруг которого группируются люди, он доподлинно знает их настроения, нужды, надежды, мечты, он ведет их на самопожертвование, на подвиг…».
Кончики пальцев у меня онемели. Блин, надо как-то выкручиваться.
А дама тем временем читала дальше: «…Большинство наших политотдельцев, политруки, комсорги, агитаторы умели найти верный тон, пользовались авторитетом среди солдат, и важно было, что люди знали: в трудный момент тот, кто призывал их выстоять, будет рядом с ними, останется вместе с ними, пойдет с оружием в руках впереди них. Стало быть, главным нашим оружием было страстное партийное слово, подкрепленное делом — личным примером в бою…».
Что делать?
Что, мать вашу, делать?! Откуда я знаю, куда эта идеологическая писанина принадлежит?!
Дама закончила читать, аккуратно поместила ажурную закладку, вырезанную из новогодней открытки, между страниц, отложила книгу и, наконец, воззрилась на меня.
Повисла тишина. Где-то сзади, в оконное стекло с тихим истерическим жужжанием билась муха.
Нужно было что-то отвечать и быстро.
И я ответила так:
— Сложность данного текста в том, что семантика его неоднозначна. И делать какие-то определенные выводы крайне сложно.
Дама изумленно вскинула тонко выщипанную бровь, остальные нервно зашушукались.
— Поясню, — смело продолжила я (терять-то мне уже было нечего), — для иллюстрации моего тезиса давайте возьмем на пример… эмммм…. ну, хотя бы поэзию… или прозу, без разницы, того же Бальмонта. С одной стороны, бытует мнение, что его риторика семантически неприглядна, вот послушайте: "завес пурпурных трепет издавал как будто лепет, трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне...".
Я остановилась, вдохнула воздух и продолжила в притихшей аудитории:
— Другие же, и вполне небезосновательно, трактуют семантические границы его риторики как «превосходно», что наглядно показывает вот эта строка: "звук зурны звенит, звенит, звенит, звенит...".
— Но это же Леонид Ильич Брежнев! — назидательно и слегка нервно прервала меня дама, сердито потрясая книжкой, из которой вывалилась закладка и шлепнулась на пол.
Капец.
— Я знаю, — нагло соврала я и выкрутилась, — поэтому и позволила себе сравнение с текстами символистов Серебряного века. К сожалению, в наше время уровень писателей еще не достиг того мастерства, чтобы сравнивать их с произведениями самого Леонида Ильича!
(именно сейчас я, как никогда, ясно понимала, что чувствовал Ипполит Матвеевич, когда они с Остапом Бендером устроились на пароход художниками, и нужно было рисовать сеятеля).
Тем не менее высокая комиссия переглянулась и все глубокомысленно покивали головами, дескать, да, конечно, только с символистами Серебренного века и можно сравнивать, а с остальными — ни-ни.
— А скажите,… эммм… — другая, винтажная дама заглянула в мои бумаги, — здесь упоминается, что вы составили анкету профессионального выгорания работников?
— Именно так, — подтвердила я.
— А почему вы решили заняться этим вопросом?
Я оседлала моего любимого конька о том, как это важно, и понеслось.
— Спасибо, с этим понятно, — резко перебила меня дама в парике и вытащила из папки кучку вырезанных моих газетных заметок, — смотрю, вы ведете рубрику для женщин.
Я кивнула.
— Но это же писачество какое-то! — возмутилась она, недовольно позвякивая бусиками. — Низкопробная беллетристика, которая к филологии не имеет никакого отношения!