Конвейер
Шрифт:
Она вынесла мокрую тряпку, разостлала ее у порога и тут увидела мою компанию.
— Это кто и зачем сюда?
Я не знала, кто они. «Мои друзья» — таких слов у меня еще не было.
— Бабушка, дай нам чего-нибудь, яблок сушеных и орехов.
— Липника дайте, — добавил Ося.
Почему-то этот липник больше всего разозлил бабушку.
— А ты этот липник собирал? — напала она на него. — Ты его сушил? Тебя батька с маткой учили под чужими дверями попрошайничать?
Она глянула на меня, и я замерла, как кролик, под ее взглядом.
— Где семки?
— Миша-маленький протянул руку и разжал кулак, на потной
— Веди их всех в хату. Раздай все. Раз такая у тебя голова соломенная — все им отдай. Федька яблочка не съел, а эта готова все чужим отдать. Бедная моя Ольга, что же это выросло у нее? — Бабушка неожиданно умолкла на высокой горестной ноте и вдруг деловым голосом спросила: — Где трапка?
Я сразу не поняла, о чем она спрашивает. А когда поняла, ее уже не было. Она неслась по коридору, потом был слышен стук ее деревянных подошв на лестнице. Сбитые с толку, униженные и притихшие, мы двинулись за ней. Когда мы спускались с лестницы, бабушка уже шла нам навстречу, шла медленно и била на ходу о колено белым полотняным лоскутом, вытряхивая пыль от семечек.
Лидка торжествовала:
— Она тебе задаст. Она тебя на горох коленями ставить будет.
Я поверила. В одном из мешков вполне мог быть горох. Бабушка свалилась на мою голову, как божье наказание, и я уже не хотела ее любви, не ревновала к Федьке. Представить, что жизнь ее в городе явление временное, надо только подождать, потерпеть, опыта не было, и я решила уйти из дома. Уйти насовсем, куда глаза глядят.
Почему-то мы ушли вдвоем с Мишей-маленьким. Запомнился конец дня, сумерки, деревянные столы городского базара, на которых там-сям валялись морковинки и темно-зеленые листья скороспелой капусты. Миша плакал. Я пугала его: будешь плакать, брошу одного, а сама сяду на поезд и поеду в Ленинград. Миша боролся с рыданиями, хватался за полы моего платья и сквозь слезы обещал: «Не буду плакать».
Когда он мне стал непосильной обузой, я предложила отвести его на нашу улицу, чтобы уже оттуда он добрел до дома. Миша взмолился:
— Не хочу домой. Поехали в Ленинград.
Нашли нас на станции. Мать, как в щипцы, взяла мою руку, дорогой дергала ее, выводя меня из спячки.
— В детский дом отдам. Там тебя воспитают.
Комната была жарко натоплена. Посреди на двух табуретках стояло цинковое корыто. Бабушка в своей юбке, надетой поверх холщовой нижней рубашки, с тонкой косицей на спине, раздевала меня, ругала мать:
— Сова своего совенка больше любит, чем ты дитя. Одни ребра, только что под платьем не видать. Как это оно у тебя еще не завшивело, колтуном не взялось.
Она мылила мне голову бруском стирального мыла, отводя ладонью волосы назад, я жмурилась, подтягивала от страха плечи к ушам, она успокаивала:
— Не бойся, не сплющивай вочки. Мыла не надо бояться, мыло к умным — пряником, а к дурным — сатаной.
Поставила меня посреди корыта, обдавала из ковша чистой водой, приговаривала:
— С плечиков — вода, с Рэмочки — худоба.
Но утром Федька опять втерся между мной и бабушкой.
— В детский сад ей надо, — сказала мать, — нельзя, когда хочешь, не ходить. Там кормят, спят после обеда, музыкальные занятия…
— Когда уеду, тогда и пойдет, — ответила бабушка. — Мы с ней и не поговорили еще. Я ей и про Федьку не рассказала.
— Вечером бы рассказала.
Выходной будет.Мать боялась бабушку. Сидела на стуле, как на лавке во дворе, поглядывая по сторонам, не находя себе дела. Когда бабушка вышла на кухню, мать шепнула мне:
— Про Новый год ничего не рассказывай.
На Новый год мать устроила, как она называла, вечер. Была моя воспитательница из детсада Женя, еще две женщины, Игнат и двое военных. Стол выдвинули на середину, покрыли белой скатертью, кто-то принес патефон. Я уснула под крики и смех за столом. Если нельзя — я не буду про это рассказывать. И на всю жизнь запомню — вино на столе, веселые шумные женщины, ребенок в углу комнаты за печкой — это такое, про что рассказывать нельзя.
Бабушка разложила на столе невиданной красоты материю. По желтому сатиновому полю фиолетовые и красные цветы. Материя блестела, переливалась так, что глядеть на нее нельзя было не моргая. Бабушка кроила мне платье. Потом примеряла.
— Не бей хвостом, не дергай коленом. Стой, как неживая.
Шила и рассказывала:
— В тот год хлеб на рождество у всех кончился. Картошка в марте еще кой у кого была. Снег затянулся, травы никакой. А тут нам постояльца приводят из сельсовета. На ночку. Ну, разделся, сел за стол. Мужик справный, сытый. Не околеешь, думаю, если пустой картошки поешь. Потом сжалилась, молока ему отлила, а сама говорю: «Приехал бы ты, дороженький, осенью. Мы б тебя и салом, и яблоками, и самогонки бы расстарались». А Федька, значит, в уголку сидит, слушает. Слушает, слушает, а потом как закричит: «Ба-а-ба! У тебя в погребе сало есть. И грибы соленые. Ты, баба, если не хочешь давать, так хоть не обманывай». Ну, что будешь с таким делать? Кто его учил таким быть? Такой уродился и вот живет.
Бабушка качала головой, делала вид, что осуждает Федьку, а на самом деле удивлялась и одобряла, что он такой.
— Один раз иду по берегу. Летом это было. Сидит Федька под солнышком. Головка светится, как снопок золотой. Увидел меня и говорит:
«Баба, сядь, я тебе чегось покажу».
Села я с ним рядышком.
«Смотри, — говорит, — баба, речка бежит. Мы с тобой сидим, а она бежит. И солнце вон на небе, а потом тоже убежит. Кто это все так, баба, сделал — и речку, и небо, и что трава из земли растет?»
«Бог, — отвечаю, — внучек, сделал. Больше некому».
«И человека бог сделал?»
«Тоже он. Человека, думаю, труднее всего ему было делать. Человеку он голову, ноги, язык дал. И сказал: живи своим умом. Вот и живет человек своим умом. У кого ум умный, у того и язык лишнего не сболтнет, и ногами работы меньше».
Далеки от меня были все эти Федькины заботы. Платье бабушка шила на деревенский манер — за колено, с длинными рукавами. В таком платье только Лидку радовать.
— Бабушка, пусти меня во двор.
— А кто мне нитку вдевать будет? И что ты на том дворе забыла? Они ж только и глядят, как бы перехитрить тебя, как бы у тебя чего выманить.
— Так только Лидка глядит.
— Все так глядят. Ты особенно не доверяйся людям. Они как увидят, что человек доверчивый, одну только правду в жизни блюдет, так и завертят, закружат в своих хитростях. У тебя хоть характер есть — вон вчера с дому сбежала, еще какой бы час — и не нашли бы, съехала бы в Ленинград. А у Федьки и характера нет. Он бы не только семки, он бы все тут до нитки пораздал.