Коньяк «Ширван» (сборник)
Шрифт:
Он побежал назад, в гостиницу; нас нет. Как в тумане, собрал свои вещи, сдал номер, сел в такси – и помчал в Сумгаит.
– А почему вы записку не оставил? В союз писателей не позвонил? – спросил обиженный Джафар.
– А черт его знает, – смутился Юмаев. – Так вышло.
– Что значит вышло?
– Ну вот то. Не знаю, почему не сообщил. Вы всегда подчиняетесь логике?
– Да.
– А я – нет.
В Сумгаите повторилась та же самая история: запрос, ожидание, справка: гр. Погосян Н. М. выбыла в г. Шуша… На третий день он отыскал Нунэ; они объяснились, и вот…
Все зашумели, стали поздравлять Юмаева; Якобашвили с молчаливого согласия
Лола ждала за дверью. Обняла, прижалась, попросила:
– Слушай, а давай напьемся? До соплей? Чем-нибудь народным, местным? И закусим чем попало? А?
В этом что-то было. После всех надоевших застолий разложить закусочку на камне, опрокинуть красинького с беленьким… Я забежал в поселковую лавку; здесь на полках были только спички, макароны, соль, бычки в томате и портвейн «Агдам». Пришлось ограничиться им. Заодно я купил открывашку и советские граненые стаканы, шедевр конструктивистского дизайна.
«Агдам» был безобразно сладким – как если б пенки от дешевого варенья залили спиртовым раствором. Но в голову он бил прямой наводкой. Лола быстро захмелела, начала рассказывать про мужа, я так и не сумел понять, про бывшего или настоящего, про его безнадежную тупость, про то, что Костик обожает папу, а тому на него наплевать, а свекровь подзуживает Костика – папа хороший, а мама плохая… В общем, рядовая женская история. Никаких поэтических штучек. В конце концов мы сами не заметили, как оказались в душном номере, и все случилось.
Я проснулся на рассвете. Было холодно. Лола разметалась по кровати. Я стеснялся на нее смотреть.
20
С утра мы посетили все положенные достопримечательности, привели себя в порядок перед завершающим застольем – и к вечеру опять сошлись за гостевым столом. Юмаев ласково приобнимал жену; мальчик односложно отвечал на все вопросы: да, нет, не знаю, не я. Зато Лола говорила без умолку, смеялась русалочьим смехом и эротически закидывала голову, как будто это к ней, а не к Нунэ вернулось счастье.
В середине банкета внесли запеченную рыбу. Рыба лежала на блюде вповалку, жирная, каждая на два, на три кило. Самвел оживился:
– Ваймэ, почти настоящий ишхан! – Он потыкал пальцем в бок безразмерной форели, похвально поцокал. – Где разводишь, брат?
– В саргсанском водохранилище, – доложил директор ресторана.
– Молодец.
Юмаев жадно положил форель перед собой и стал ее ощипывать, как курицу: быстро выдернул плавники, в одно касание извлек хребет, разобрал на части голову и смачно высосал глаза.
– Рыбак? – уважительно поинтересовался классик.
Тот увлеченно кивнул; ему не хотелось отрываться от сочного тела. Деревянной лопаткой он отделил розоватую мякоть, положил на тарелку Вардану. Мальчик опустил глаза. Мать погладила его по голове: ешь, ешь, не стесняйся. Вардан отложил неудобную вилку, стал страстно поедать форель – повторяя отцовские жесты, хлюпая, чавкая и наслаждаясь.
– Курицу, рыбу и женщину – пробуй руками, – с набитым ртом засмеялся Юмаев.
И закашлялся. Якобашвили постучал ему по спине, но Юмаеву легче не стало. Он засипел, стал фиолетово-синим; уперся ладонями в стол, навалился всем своим обширным телом и натужно затягивал в легкие воздух.
– Э, так не надо, ээ, корочку глотай, на! – посоветовал ему хозяин и отщипнул подсохший кусок лаваша. –
Не жуй, так бери, в горло толкай, ам-ам.Из глаз Юмаева брызнули крупные слезы – такие бывают у клоунов, когда они сдавливают тюбик глицерина. Нунэ не знала, что ей делать – и от этого незнания оцепенела. А мальчик в страхе отшатнулся и сидел с набитым ртом, боясь жевать.
Юмаев попытался залезть себе в горло рукой – как большой домашний пес пытается когтями выдрать кость, вонзившуюся в зубы.
– Врача, врача! – кричал испуганный Джафар. – Все отходим, не мешаем. Товарищи, товарищи, спокойно! Якобашвили, уводи людей! Да врача же, черт тебя дери!
21
Хоронить Юмаева решили в Сумгаите, где у Нунэ имелся маленький кладбищенский участок за номером тысяча триста четыре: там лежало все ее семейство, мама, папа, брат и тетка, много лет назад погибшие на переезде. И сама она была намерена вернуться в Сумгаит; Вардан подрос, пора ему учиться вместе с городскими. Устроить погребение московского поэта оказалось делом непростым. По тогдашним похоронным правилам человек ложился в землю по прописке; если нету штампа в паспорте с пометой «Сумгаит» – извольте отправляться восвояси. Но Джафар совершил настоящее чудо; ночью поднял главного редактора «Бакинского рабочего», тот дозвонился до куратора в ЦК, по цепочке вышли на Москву, и под утро аппарат Алиева передал распоряжение верховного начальства: считать Юмаева бакинским журналистом.
Машина с телом отходила в девять. Самвел рыдал навзрыд, как будто умер кто-то близкий; у него случился сильный приступ, и его на скорой увезли в Степанакерт. Якобашвили, взвинченный и деловитый, что-то кричал в телефонную трубку, переходя с азербайджанского на русский и, видимо, ругаясь по-грузински. Почерневший от горя Джафар не отходил от несчастной Нунэ. Гладил ее по плечу, совал Вардану конфетки, тот инстинктивно брал и клал в карман.
Наконец, прибыла гробовозка, старенький «пазик» с черными заляпаными стеклами. Перед «пазиком» поставили четыре табуретки, на них водрузили обитый красной тканью гроб, с белыми кружавчиками по бокам. Нунэ стояла рядом с гробом, смотрела на спокойное лицо Юмаева и сухо сглатывала.
Предстояли пламенные речи. Эрденко встал наизготовку. Шаполинский подворачивал свой перстенек и вспоминал стихи, которые намерен был прочесть. А я почувствовал, что больше не могу. Ни слышать, ни видеть, ни знать. Как вчера не мог себя заставить есть, а позавчера дослушать бойкого экскурсовода. У каждого свой предел растяжимости; мой был достигнут. Хватит с меня, я устал. И перед возвращением в Баку мне нужно хоть немного продышаться.
Передо мной лежала ровная, как бритвой срезанная, плоскость, а за ней – катастрофический провал. На самом краю горизонта в небо втыкались острые горы. Вдали сверкали молниями водопады. А из сухой травы торчали ярко-голубые острия. Я слыхал про карабахскую колючку, но вживую увидел впервые.
Нагнулся, взял в руки. Она была опасной, стрельчатой и яркой. Поднялся внезапный горный ветер; трава взъерошилась, колючки вздрогнули и покатились, переворачиваясь через голову, опираясь на острые лапки. Десятки, сотни. Словно бы пошли в атаку. Шевелящееся поле восхищало. Это было так красиво, что я подумал с глупой журналистской грустью: есть места, в которых время навсегда остановилось. Когда-то здесь гремели пушки и звенели сабли; стража сдавалась на милость иранцев, семьи армян-ювелиров бежали, Грибоедов с Вагифом служили начальству, писали стихи, погибали… А теперь здесь только прорези вершин, густое небо, карабахские колючки. История ушла отсюда, как уходит вода из запруды. Раз – и нету ничего. Сплошная тина.