Копенгага
Шрифт:
Я пытался его разбудить, но его, видимо, так сморило, что он не реагировал вообще. Открыл один глаз, его глаз смотрел на меня, но сам Мишка продолжал спать. Я долго открывал и закрывал его глаз, поражался: глаз открыт — но не видит!
Тут вошла нянечка, схватила меня, поставила в угол на тумбочку. Я стоял в одних трусах у всех на виду целый день, пока не обмочился. Все смеялись, показывали, как по ноге у меня бежит струйка. Громче всех опять смеялся Мишка. Это было совсем странно. Меня это так обидело, что я разрыдался и обоссался совсем.
Когда нянька увидела, что я натворил, отвела меня в туалет помыться, ругала, говорила, что отрежет мой петушок и положит на большой стол или на полку игрушек, чтобы все видели мой петушок, чтобы все приходили и смотрели, вот он, ссыкун, вот он, петушок его!..
В наказание меня поставили в пустой спальне на подоконник, за шторой. В окно с третьего этажа я видел старого котельщика, который сидел рядом с кучей угля. В первый
С подоконника истопник казался совсем маленьким. Мы звали его чертом — этот человек был нашим чертом, потому что он топил котел, и там было жарко как в аду, — сказал Мишка и назвал его чертом, потому что он весь в саже.
Из-за занавески я видел сады, старшие пацаны рвали яблоки, которые еще не поспели, они их рвали, чтобы кидаться.
Видел женщину с арбузом, она шла очень медленно; я очень долго на нее смотрел, мне казалось, что это никогда не кончится, она никогда не пройдет, она все шла, шла, шла… и мне становилось грустно.
Сквозь зубы я торопил тетку с арбузом; я почему-то вообразил, что она препятствует появлению моей мамы, я так хотел на том месте увидеть маму!
Пробегали машины, они были, как насекомые, они были совсем другие…
Закрою глаза и вижу: улицы были другими, город был совсем не таким…
Поезд прострочит горизонт и затихнет, оставив стынущее в груди эхо…
Мамы все нет, и день не кончается, светит яркое холодное солнце, ползут облака, по лицу бегут слезы, и бегут они, как моча по бедрам, горячие…
Теперь я тоже где-то на краю, на самом дне.
Подхожу к окну. Распахиваю. Сырость туманным облаком входит в комнату. Отсюда, сверху, можно смотреть на лес и чувствовать его дыхание. Тревожное ощущение.
Теперь я за шторой от всего мира. И никто не знает, где я. Почти как тогда, на подоконнике…
Я стоял, смотрел на улицу, вглядывался в улицу и ждал, когда там, в начале дороги, из-за поворота появится знакомая фигурка мамы. В своем чехословацком костюме с причудливыми рисунками, которые были разбиты на фрагменты: цари, замки, пламя, деревья, тучи, рыцари, кони, люди, драконы — все это было перемешано, словно костюм был сшит из множества лоскутков. Ее я узнавал сразу. Мама всегда была с большой холщовой сумкой и книгой в ней.
Книга называлась Табак, какого-то польского автора, [41] мама говорила, что книга была о большевиках, революции, подполье. Книга была тяжелая, огромная; в ней было больше тысячи страниц, на каждой странице, должно быть, было не меньше ста строк, в каждой строке по тридцать слов, никак не меньше! Она ее читала годами. Начала задолго до моего рождения. Когда она мыла электрички в депо. Она садилась с книгой в электричке и читала: по пути к бабушке с дедушкой, по пути в садик со мной, из садика, на работу, с работы, на пляже на Штромке, на пляже в Пирита, на пляже в Клоогаранд, она лежала, читала, перелистывая раз в полчаса, не чаще. Книга мелькала там и тут дома, и, казалось, чтение никак не подвигалось.
41
Имеется в виду книга болгарского писателя Димитра Димова.
До сих пор не знаю, закончила она книгу или нет, может, просто бросила. Я не могу понять, зачем она ее вообще читала. Я часто ее спрашивал: «Интересно?», и она отвечала серьезно: «Да, это важно!»
Да, это было не так и важно, интересна книга или нет, главное, чтобы книга была «важной». Я
склоняюсь к мысли, что она не дочитала и сдалась. Интересные книги всегда дочитывают, а «важные» не дочитывают никогда.Думаю, для нее читать такую необычайно громоздкую историю было своего рода вызовом. Она, должно быть, пыталась доказать что-то, или таким образом отдавала дань своим кумирам. Когда работала на стройке маляром и была беременна мной, в обед она поднималась на крышу высокого дома (в том доме, где работала), смотрела в небо, в даль, открывала книгу и читала…
Ей нужно что-то такое в жизни. Какая-нибудь стройка гидроэлектростанции в Нарве, куда она убежала от родителей на целый год. Потом она даже вынашивала планы уехать на Амур или Байкал, и только беременность ее остановила. Когда отец с головой погрузил нас в кромешный ад, она часто говорила мне о том, что можно было бы поехать куда-нибудь в Заполярье, на Камчатку, или вообще…
Вообще, она могла бы стать одной из жен декабристов, если бы жила в те дни; подорваться на собственной гранате под колесами кареты какого-нибудь безобидного губернатора; найти себе место в братской могиле для пятисот тысяч солдат и санитарок; ее могли забить шомполами казаки, изловить в ночной копоти с кипой листовок в сумке и замучить в охранке — все что угодно… вообще…
В ней есть это: бороться до последней капли крови, жертвовать собой во имя идеи, не понятой до конца (да и имеет ли это значение?), замерзшими руками из последних сил тянуть два оголенных проводка со смертельно искаженной гримасой ради одного единственного — возможно, бесполезного — взрыва, но все равно, все равно, она будет, будет тянуть…
И почему?..
Да потому что если делать каждый день гимнастику навсегда сохранится гибкость суставов, а это самое главное в теле важна гибкость и тогда старость не приходит, а старость начинается с утраты гибкости поэтому нужно все время тянуть суставы и делать наклоны… Потому что если сидеть сложа руки то никогда ничего не выйдет и волны точат камни и надо хотя бы по три новых слова учить и в году 365 дней и это уже больше тысячи слов в год будет так за несколько лет весь английский можно выучить и Гагарин вот так же начинал, и Толстой, и Ленин, и Брежнев, и Камо… Потому что если солнце в глаза светит нужно не щуриться, а смотреть вниз под ноги опустив веки вот так, а не щуриться потому что если будешь щуриться то появятся морщины… Потому что телевизор надо не смотреть по три фильма подряд, а делать перерыв так глаза спортитъ можно и не читать книги лежа, а прерываться и смотреть вдаль в небо из окна чтоб глаза отдыхали или гимнастику для глаз делать вращать глазами вот так вот так… Да потому что она вырезала в тетради статьи из газет потому что собирала «умные фразы» и афоризмы… Да потому что выписывала такие журналы как Наука и Религия, Наука и Жизнь, Роман-газета, читала книги вроде Табак, Сердце Бонивура, Молодая гвардия, Тихий Дон, Поднятая целина, Будьте счастливы! Лягушонок на асфальте… и другие.
Отец пил и издевался над нею, поэтому мы прятались от него в подвале или на чердаке, убегали от него, съезжали пятнадцать лет, слова человеческого не слышали, дрожали каждый день в ожидании вечера, благословляли каждое дежурство, когда его не было дома. Она ходила в общество по борьбе с алкоголизмом, записывалась на семинары, слушала лекции по психологии алкоголиков, занималась самолечением, покупала справочники: медицинские, травники, сонники, а позже стала ходить в рериховское общество, читать альманах АУМ, употреблять слова «абсолют», «прана», «асана», «спасение», «учитель». У нас завелся колокольчик, какие-то странные запахи… Встречалась с какими-то блаженными бабульками, которые бойко, чуть ли не нараспев, рассуждали о Лемурии и зачитывали наизусть из Разоблаченной Изиды, Упанишад, Говинды, советовали ей читать Успенского, Гурджиева, Бейли, Папюса, Кардака, Майринка… давали целые списки! Они все ходили в общество какой-то Знаменской, которая читала им лекции и заставляла рисовать какие-то лишенные смысла картины, даже не картины, а просто «освобождать космическое Я» посредством подсознания; для этого надо было отключить логику будничного сознания, то есть водить рукой по бумаге, как обезьяна, или складывать из разноцветных фигурок странные аппликации, как сумасшедшие в клиниках. Вот поэтому; вот поэтому…
Еще потому, что в детстве у нее было такое богатое воображение, что, не успев уснуть, она начинала с открытыми глазами видеть сны наяву. Она видела себя идущей по шоколадной улице, обсаженной магнолиями и банановыми деревьями, вместе с ней браво шел дядя Степа, неся на плече стремянку. С ними шла ее любимая игрушечная собачка с покусанным носом, шагала кукла с одним стеклянным глазом и большим синим бантом, но тут в комнату входили либо мама, либо отец и били ее по голове, заставляли закрыть глаза и спать, а не дурью маяться. Но у нее снова приключались сны наяву, вокруг нее парили арбузы, тыквы, дыни, сосед шагал по облакам, пошатываясь и горланя: Где эта улица, где этот дом…