Корень мандрагоры
Шрифт:
Я слушал грустные сны девяноста шести бойцов-огурцов и думал, что все они обречены. Потому что нормы морали, на которых их взращивали, не оставляют им свободы выбора, раскрепощения сознания. Я думал, что в сущности их начали мариновать гораздо раньше — еще в школе, а может, и в детском саду. Еще в младенчестве им на спины посадили по маленькой обезьяне, которая сейчас прямо на глазах превращалась в уродливую, наглую и беспринципную тварь, единственная задача которой — не пустить человека в страну истинной свободы…
Появление ефрейтора Дырова отвлекло меня от размышлений. Дыров стоял на освещенном пятачке, по-хозяйски уперев руки в бока, и свирепо смотрел на дневального. Они о чем-то коротко поговорили, и дневальный, нервно кивнув, выбежал во входную дверь.
«Шоу начинается».
Дыров неторопливо прошел в помещение, следом за ним появились еще три «годка». Они сошли с центрального прохода, чтобы тень скрыла их приближение, тихо направились к
«Гости» распределились по периметру моей кровати. Теперь их план был очевиден: те, кто расположился в торцах койки, должны были держать меня за ноги и голову, задача остальных заключалась в обрабатывании жертвы ремнями. Дыров снял ремень и намотал край на ладонь, так что эта плеть завершалась бляхой; его напарник напротив сделал то же самое. «Годок», который зашел с торца койки, поднял на уровень груди кулаки с зажатым в них полотенцем.
Я приготовился. Ефрейтор переглянулся с компаньонами, едва заметно кивнул, и в то же мгновение на мою подушку накинули полотенце, с противоположного края попытались ухватить несуществующие ноги, а на предполагаемое туловище, со свистом рассекая воздух, врезались две бляхи. В эту секунду я уже несся на противника, занеся над головой табурет. Топот моих ботинок и странности в поведении истязаемого, который не выказывал не только признаков боли, но и своего присутствия, ввергли врага в замешательство, достаточное, чтобы я успел преодолеть восемь-девять метров до поля битвы. «Годок» с полотенцем в руках уже поворачивал голову на звук и даже успел испугаться, а потом я опустил свое оружие ему на голову. Противник рухнул лицом вниз, а я уже поднял табурет и, выставив его, словно таран, прыгнул на Дырова. Удар пришелся ефрейтору в лицо. Он хрюкнул и повалился на рядом стоящий стеллаж коек, из которых вывалились ошалевшие спросонья бойцы. Но два оставшихся противника уже смекнули, что к чему, и перестроили план нападения. Не успел я закончить маневр, предпринятый в отношении Дырова, как железный кулак врезался мне в солнечное сплетение. Дыхание сбилось, меня согнуло пополам, и я сделал несколько быстрых шагов к центральному проходу, стараясь восстановить работу легких и не упасть. Но следом просвистела бляха и, словно сотня взбесившихся ос, впилась мне в спину. Боль была ужасная, она застилала сознание, подкашивала ноги. Но падать было нельзя. Уходить от удара тоже. Сколько нужно времени, чтобы замахнуться еще раз? Мгновение? Секунда? Я повернулся и прыгнул головой вперед прямо в лицо врага. Я врезался лбом ему в подбородок, сбил с ног и повалился на него. Вокруг был хаос, кто-то что-то кричал, мелькали руки и ноги. Дышать стало немного легче, но след от бляхи, словно раскаленное клеймо, растекался по спине кипящим железом. Я вцепился противнику в шею и начал душить. Я смотрел ему в глаза и видел там ужас, потому что он понимал: я не дрался — выживал, а потому мог уже не остановиться… А потом что-то тяжелое рубануло мне по плечу, левая рука повисла плетью, я вскочил на ноги и тут же получил хук в челюсть. Я не упал, койка помешала, я схватился правой рукой за сетку и попытался сконцентрировать взгляд. Перед глазами все плыло и мелькало, настроить резкость не удавалось. И тут на меня обрушился целый град ударов. Руку словно заклинило, я не мог ее разжать, так и болтался, словно повешенное на крючок пальто. Обе брови были разбиты, из носа текла кровь, губы слиплись, и мне не хватало сил их разлепить. Но вдруг я осознал, что никто меня больше не бьет. Меня не было, но хаос не прекращался. Драка продолжалась, но уже без моего участия и тем более контроля. Даже не драка, а банальное избиение. Зрение частично восстановилось, и я вдруг ясно осознал, что мои товарищи по роте делают из «годков» фарш. Четыре тела катались по центральному проходу под ногами обутых на босу ногу ботинок. Вот он — русский бунт! Вот она — революция! Я смотрел на своих товарищей по роте и понимал, что отныне они не дадут себя в обиду, что это дикое происшествие спаяло их в единое целое, разбудило зверя, агрессивного и озлобленного, готового кинуться на первого встречного.
— Твою мать! Прекратить! Всем стоять! — раздался над ротой взбешенный голос дежурного по гарнизону.
В спертом пространстве помещения повисла напряженная тишина. Четыре тела едва подавали признаки жизни.
— Где дежурный по роте?! Что здесь, бля, творится?!
— Товарищ майор… проникли в ротное помещение и стали избивать рядового… Как его? Гвоздя. Я вызвал наряд, но они еще не прибыли…
— Твой наряд первым делом позвонил мне! Чего ты, между прочим, сделать не додумался! Чем твои дневальные, бля, занимаются?!.
Очевидно, дежурный по роте указал в мою сторону. Бойцы расступились, открывая майору картину меня, висящего на этажерке коек. Должно быть, я выглядел ужасно, потому что майор осекся.
— В госпиталь, живо… — выдохнул он.
Я обвел присутствующих взглядом. Лица расплывались. Несколько парней подошли ко мне, попытались отодрать мои пальцы от сетки кровати. Я улыбнулся им, сказал:
— Ладно…
увидимся…И отправил свое сознание в отпуск.
Лучше, когда тебя бьют долго, но не качественно, чем коротко, но профессионально. Я застрял в госпитале на полтора месяца. Впрочем, моих «оппонентов» держали там куда дольше. Тот, который получил табуретом по голове, так и вовсе из нашей казармы отправился прямиком в реанимацию. Наверное, я все же перестарался, хотя угрызений совести по этому поводу не испытывал.
Эти события вызвали огромный переполох, потому что уж очень много людей было причастно, и весь гарнизон был в курсе мельчайших подробностей. Власть «годков» рухнула, и я стал героем того переворота. Меня это смешило, потому что я прекрасно понимал: революция — это всего лишь организованный кулачный протест. Общественная мораль при этом не меняется, она остается прежней: сильные диктуют правила, слабые подчиняются. Пройдет год, и бойцы моего призыва будут точно так же вести себя по отношению к «черепам», они станут все теми же ефрейтором Дыровыми и его собутыльниками. Революция меняет что угодно, но только не стереотипы поведения, даже когда обещает именно это. Насилие — это рассол, а солдаты — всего лишь огурцы.
Товарищи по роте меня часто навещали. С каждой посылки из дому несли мне разные вкусности и вообще всячески выказывали уважение:
— Гвоздь, тут к парням родители приезжали, мы тебе тут домашнего принесли покушать…
Рассказывали последние новости:
— Красного и Чижа определили в школу сержантов. Теперь их тока месяца через три увидим, уже с лычками…
Советовались по поводу организации труда и отдыха:
— Слышь, Гвоздь, мы тут подумали, как бы к начальству подъехать, чтобы фильмы разные завозили. Второй месяц одно и то же кино крутят. Аж скулы сводит…
Короче, хотелось мне того или нет, но на меня смотрели как на профсоюзного лидера. Меня это забавляло, поэтому я не возражал. К тому же ребята охотно выполняли мои поручения, которые были не разнообразны и сводились в основном к доставке из библиотеки книг.
Начальство, особенно штабное, тоже не забывало о моем существовании. Начальство было в замешательстве, потому что надо было кого-то наказать, но кого именно, непонятно. Потому что при всей очевидности вины ефрейтора Дырова и его подельников они уже были наказаны на всю катушку. У рядового Бенчука, которому я опустил на голову табурет, здоровье настолько растряслось по черепу, что врачи сомневались, удастся ли его собрать назад. Следующему бойцу мои товарищи по роте достучались до почки, так что писал он с кровью пополам, а про пиво ему и вовсе стоило забыть. Третий подельник отделался легче всех — перелом челюсти, ключицы, трех ребер и легкое сотрясение мозга. Ну а самому Ды-рову врачи склеивали назад какие-то там лицевые кости, удивляясь, что они не повредили мозг. Так что наказывать виновников вроде как было поздно. Тем не менее я имел полное право написать официальную бумагу в военный трибунал. Вот это мое право и вызывало у начальства обеспокоенность.
— Гвоздь, — говорил майор (замначальника гарнизона по работе с «персоналом»), в полной уверенности, что это моя фамилия. — Мне непонятно, почему ты был одет и даже обут? Как случилось, что в твоей койке лежали шинели, а не ты сам? Ты знал, что тебя придут бить? Готовился?
— Ну что вы, товарищ майор! Откуда я мог это знать? А оделся, так ведь замерз просто.
— Не морочь мне голову, — говорил товарищ майор и делал свирепое лицо, впрочем, в голос свирепости не добавлял. Если ты знал, что они придут, ты обязан был сообщить!
«Разборчивым почерком ты должен был написать имена плохих мальчиков, мы бы их пожурили, да?»
— И что случилось бы, товарищ майор? Чтобы о таком докладывать, необходимо иметь факты, а не домыслы. А у меня их не было. Да и о том, что Дыров придурок, и без меня весь гарнизон знает, правда ведь?
— Так…
— Товарищ майор, такой вот вопрос нарисовался: можно фильмы в нашем кинозале чаще менять, а то народ волнуется…
— Подумаем. А ты подумай, что нам делать дальше.
— Я подумал уже, товарищ майор. Я без претензий. Инцидент исчерпан. Никаких бумаг, никаких заявлений.
Начальство такое мое отношение к проблеме более чем устраивало. Ну да, наказали дежурного по роте, слегка наказали дежурного по части. Но если бы дело дошло до трибунала, большинство офицеров гарнизона выгребли бы тумаков на всю катушку. Так что штабные офицеры не были заинтересованы выносить сор из избы. Тем более чтобы этот сор выносил восемнадцатилетний пацан.
Но была и заинтересованная сторона — военная прокуратура. Несколько раз приезжал очень худой и серьезный капитан с кожаным портфелем и убеждал меня дать показания «по факту выявления дедовщины». Очевидно, военная прокуратура нуждалась в показательном суде, дабы общественность уверовала, что борьба с пороками в армии идет полным ходом. Мой отказ поначалу воспринимался как боязнь последствий, поэтому капитан говорил со мной мягко и убедительно, точно заботливый родитель с неразумным младенцем. Заигрывал, одним словом: