Корень рода
Шрифт:
Корень рода
СТАРЫЙ вепс, лесник Степан Кагачев, сидел на крутом берегу, свесив босые ноги, и смотрел на озеро.
Июньский день был зноен и тих. Ни плеска волн, ни шума листвы, ни птичьего гомона, только ласточки неутомимо снуют в высоком небе, да изредка где-то далеко-далеко, печально и тягуче вскрикивает гагара.
Тоскливо на душе у старика. Считай, уж полгода никто не заглядывал в
Вспоминает старик то не столь уж давнее время, когда в такую пору на озерном берегу с утра до вечера не смолкал гвалт купающихся ребятишек, на луговинах белели платки и звенели косы, на озере, куда ни глянь, чернели рыбацкие лодки. Но стронула людей жизнь с насиженных мест, перервала корни, которыми народ накрепко был связан с этой землей, увлекла на новые места, где бы можно было прожить полегче да получше.
Сначала парни один за другим покинули деревню — уйдут в армию, а обратно не возвращаются, на производство устраиваются, потом и девки стали уезжать — которая на учебу, которая замуж. А под конец и остатки сарь-ярцев переехали за двести верст в Каскь-оя, на границу с Карелией. Там, сказывали, и земли лучше, и дороги справные, и до городу — рукой подать. И опустело Сарь-ярь, замерло. Остался в нем один Степан со своей женой.
«Только ведь и люди-то разные по своей породе, — думает старый вепс, — как, скажем, деревья. Взять иву. Сломи прутышек да ткни в любое место, где земля посырее — и приживется. А пробуй елку или сосну пересадить! С корнями выкопаешь, посадишь честь-честью, и не каждая пристанет на новом-то месте. Так и люди…»
И в который раз с тех пор, как наступило лето, вспомнил он Михаила Палагичева, соседа-однодеревенца. После армии не захотел на производство идти, тоже в Каскь-оя уехал со своей матерью и сестрами, да не прижился там. Сколько лет мыкался, на севере жил и в Крыму, на Урал ездил. Наконец, осел в Ленинграде. Живет там, а душа — здесь, в Сарь-ярь. Каждое лето сюда приезжает. А приедет ли нынче? Должен! Скорей бы уж…
Вырастившие пятерых сыновей и трех дочек, Степан и Наталья на старости лет остались одни в огромном светлом доме, строенном на большую семью. Сыновья погибли в войну, дочери давно вышли замуж и жили в таких далеких и неведомых городах, которые Степан и выговаривал-то с трудом: старшая в Сыктывкаре, средняя в Мариуполе, а младшая — в Вильнюсе.
Дочери не забывали отца и мать, и каждый раз, когда Степан приходил в лесничество — а наведывался он туда раза два в год — там его ждали письма, посылки и денежные переводы.
Нужды Степан и Наталья ни в чем не испытывали, жили в достатке и вполне обходились бы без этой помощи. И они не раз писали дочерям: «Не посылайте ничего, лучше на своих ребятишек потратьте лишнюю копейку!» Но дочери поступали по-своему. Наверное потому, что знали: хоть и не в бедности живут родители, но им приятно получать подарки.
Из всех людей, кого знал и помнил Степан, больше он чтил Михаила. Михаил был ближе ему, чем зятья. Зятья — что? Двое хоть приезжали по разочку, показались,
а третьего, из Мариуполя, старик знал только по фотокарточке.Сам наотрез отказавшийся уехать к дочкам или в Каскь-оя потому, что не было бы ему жизни вдали от Сарь-ярь, Степан нутром чуял непреходящую любовь Михаила к родным местам.
Едва наступало лето, старик терпеливо день ото дня все ждал и ждал Палагичева. Он ничем не выдавал свое ожидание и с женой никогда не заговаривал о Михаиле — такая уж была натура. Но иногда ни с того ни с сего просил:
— Ты, Наталья, спеки-ко завтра рыжичник… А то все рыба да рыба…
— Ладно. Спеку, — отвечала жена.
Она хорошо знала, что никакой стряпни так не любил Михаил, как пироги с солеными рыжиками, и ей все становилось понятно.
Степан отрезал от свежего рыжичника малюсенький кусочек, медленно жевал его, пробуя вкус, и заключал:
— Горячий. Пусть остынет. До вечера.
Наталья вспоминала о пироге лишь к исходу следующего дня.
— Степан! А пирог-то с рыжиками!..
— Верно. Давай-ко неси. Поди, уж зачерствел весь…
Через неделю Наталья снова стряпала рыжичник, и все повторялось. Потом она пекла пироги через каждые два-три дня.
И каждый раз Михаил чудом угадывал в Сарь-ярь на любимый пирог с солеными рыжиками…
Степан не увидел, а каким-то внутренним чутьем вдруг почувствовал, что на тропинке за ручьем Вилу-оя показался человек. Он резко повернул голову направо, где по луговине пролегала единственная ведущая в деревню чуть приметная стежка, и действительно увидел одинокого пешехода.
«Мишка! Больше некому!..» — дрогнуло и радостно забилось сердце старика. Выждав, когда человек скрылся за склоном горы, Степан быстро поднялся, спешно прошел к своему дому, отворил дверь и крикнул с порога:
— Наталья, живо самовар! Мишка идет!..
А сам схватил косу, уселся на завалинку возле угла, приладил полотно литовки на бабку и принялся усердно чакать молотком. Он не поднял головы, пока Палагичев не приблизился к крыльцу и не остановился.
Это был высокий человек лет тридцати, с большими карими глазами, которые постоянно выражали затаенную грусть и задумчивость. Казалось, это выражение, однажды возникнув, навсегда застыло во взгляде, обращенном куда-то внутрь, будто Михаилу не давала покоя какая-то неотвязная дума, ведомая одному ему.
Прядь черных волос, выбившаяся из-под берета, прилипла к потному лбу, синий спортивный костюм темнел на плечах и широкой груди расплывчатыми влажными пятнами. Видно, Михаил спешил в пути, да и день выдался жаркий.
— Войдик, дедо! — поздоровался Михаил, сняв берет и слегка поклонившись старику.
— А, это ты, Мишка? Здравствуй, здравствуй! — так же по-вепсски ответил Степан. — А мы и не ждали тебя. Думали, прошлым летом был, так не придешь… Проходи в избу, я скоро кончу… — Дед потрогал лезвие косы жестким пальцем, поплевал на молоток и как ни в чем не бывало продолжил начатое дело.
Михаил, оттянув правой рукой лямку тяжелого рюкзака, молча смотрел на старика, на его седую окладистую бороду, на румяное здоровое лицо и блестящую, коричневую от загара лысину, на которой торчали одинокие, тоже седые, волосинки. Такой как всегда! И одет в свой неизменный летний наряд — белые полотняные штаны и белую, почти до колен рубаху. На смуглом лице Михаила скользнула улыбка.
— Чего смотришь? — не поднимая головы, спросил Степан.
— Да вот думаю: ничего тебе не делается. Не стареешь ты.