Корень зла (др. изд.)
Шрифт:
И в пламенном воображении юноши, не искушенного жизненным опытом, не испытавшего женской ласки, восстает, расцветает в полном блеске и во всей роскоши красок дивный образ красавицы царевны… Она молится… Чудные очи ее устремлены туда, куда несется с ее ароматных уст горячая молитва… Вот и слезы заблестели на ее длинных ресницах, она плачет, она слезно молит Всевышнего за своего преступного отца, за всю семью свою, за род и племя… И себя видит Григорий рядом с нею, в каком-то обширном храме, блистающем тысячей огней, подернутых легкой дымкой кадильного благоухания. Григорий видит себя не в жалкой иноческой рясе, а в царской одежде из толстой золотой ткани с широкой каймою из крупных жемчугов и драгоценных
— Ах Господи! Так это сон был!..
И он протирает глаза и старается привести в порядок свои мысли, освоиться с действительностью.
Первое ощущение пробуждения — резкий холод, который струей пахнул на него из окошка… «Открылось оно, что ли?» Григорий подходит к окну и видит, что оно разбито… Со двора чуть брезжит свет раннего зимнего утра…
Вьюга метет и крутит облаками снега в монастырской ограде, а сквозь широкую пробоину в слюдяной оконнице заносит снег и в келью Григория. «Но кто же разбил окно?.. Чем разбили?.. Да вот и камень!»
И Григорий в полумраке поднимает с полу увесистый камень, обернутый в тряпицу, крепко стянутую веревкой. Его руки дрожат, когда он разрезает ножом узел веревки… В тряпице он видит грамоту, подвязанную к камню, и спешит к божнице, чтобы прочесть то, что написано в ней. Развернув ее при слабом, мерцающем свете лампады, Григорий читает: «Царевич, собирайся в путь! Борис о тебе прослышал, уноси подальше свою голову! Завтра после ранней обедни выходи к Фроловским воротам, там наши люди тебя и встретят, и поведут. Мужайся и знай, что скоро ударит час твой!».
И только он дочитал эти последние слова, раздался первый удар монастырского колокола, который созывал братию к заутрене… За первым ударом — второй, третий, и благовест пошел разноситься в ограде монастырской, изредка заглушаемый воем и свистом метели.
Григорий был так ошеломлен полученным известием, что даже забыл и лоб перекрестить при начале благовеста. Он все еще держал в руках таинственную грамотку, когда в коридоре раздался звук шагов, и мимоидущая братия стала стучать в двери Григорьевой кельи.
— Поспешай, брате Григорий!
— Аль заспался, что и благовеста не слышишь?
— Аль жезла архимандричьего отведать захотел, лежебока?
Григорий поспешил сжечь грамотку, оправил рясу, подтянул потуже ремень на поясе и собрался выходить из кельи. Но прежде чем отомкнуть дверь, он сунул руку под изголовье, вытащил оттуда заветный свиток и спрятал его за пазухой…
А колокол все громче и громче гудел, призывая к молитве, напоминая об иной, высшей воле, о том, что над всеми людскими помыслами, тревогами, стремлениями, заботами и желаниями есть Всевидец, читающий в душе всякого человека, как в открытой книге…
Григорий, покидая свою келью, бросая последний взгляд на тот тесный угол, в который он надеялся не возвратиться больше, не дерзнул обратиться с молитвой к Всемогущему и Всеблагому. Он боялся заглянуть в грядущее и страстно хотел бежать от настоящего, бежать во что бы то ни стало! Дух целомудрия и смиренномудрия был далек от души Григория, и земные желания так переполняли ее, так всецело ею владели, когда он переступал порог своей кельи, что в душе юноши не было места ни молитве, ни помыслам о Боге.
XII
Веселые похаживают
Царицына хамовная [3] слобода Кадашево, сплошь заселенная хамовниками и хамовницами, мастерами и деловицами, была одним из самых
богатых промышленных подмосковных сел. Многие из кадашевских хамовников и в Гостиную сотню выходили, и большими богачами на Москве слыли.Слобода была раскинута за Москвой-рекою на пологих холмах и занимала значительную часть нынешнего Замоскворечья. На самой середине Кадашевской слободы стоял «государынин Хамовный двор», город городом, обнесенный высокой бревенчатой оградой, с круглыми вышками по углам. Из-за этой ограды виднеются только двускатные кровли высоких и просторных хамовных изб, в которые каждый день собираются хамовники и деловицы, ткальи, бральи, пряхи и швеи, и целый день кипит там работа; стучит ткацкий стан, жужжат веретена, шуршат колеса самопрялок, и не смолкают веселый смех и говор нескольких сот мастериц, которые трудятся над тканьем полотен и убрусов или выбирают на скатертях мудреные узоры в виде «полтинок», «петухов», «немецких колес», «осмерногов» и «бараньих рожек».
3
Хамовник — ткач, прядильщик.
В той же ограде Хамовного двора помещаются, как раз около ворот, хоромы кадашевской приказной боярыни, которая всеми работами распоряжается, всем заведует, всему ведет счет, а главное — оберегает государственную хамовную казну (то есть все запасы холста и полотен, доставляемых во дворец) от всякой порчи и лихого глаза.
Но и вне стен Хамовного двора вся Кадашевская слобода представляет собой огромную фабрику, здесь все от мала до велика ткут и прядут, расчесывают пряжу и белят полотна. Здесь никто не сидит сложа руки все заняты делом, и заняты им круглый год как пчелы в улье: каждый тянет свою вощину и влагает свою долю меда в общие соты.
Умеют Кадаши работать — умеют и гулять, и праздновать. Чуть праздник на дворе — так уж и вся слобода на улице. Бабы дородные в жемчугах да в золотых киках, девки видные, красивые в цветных ферязях да в телогреях, парни в суконных кафтанах да в однорядках, в ярких шапках с меховой опушкой, в сапогах с высокими подборами. Песни, пляски, игры, шум, веселье такое, какого в ином городе не сыщешь! Недаром Кадашевские слобожане сами о себе сложили присловье: «Наши Кадаши всем хороши!».
Кроме всех других праздников, у кадашевских слобожан каждый год бывали еще два лишних: один в декабре, когда оканчивалось изготовление белой казны и ее укладывали в коробьи для отвоза во дворец, другой в начале февраля, когда на Хамовном дворе новую казну заводили, то есть начинали готовить пряжу для тканья холстов и полотен на будущий год.
Вот и на завтра, на 9 февраля, выпадает как раз этот праздник, и вся слобода государынина к нему еще накануне готовится.
— Хоть ты, боярышня, и опальная, и в немилости у матушки царицы, — говорит Иринье Луньевой суровая кадашевская боярыня, — а все же завтра и для тебя праздник. Коли попросишься, я тебя с собой и в церковь Божию возьму.
— Возьмешь, так и ладно, а не возьмешь, я и дома помолюсь, — довольно резко отвечала ей Иринья.
— Ой, матушки! Гордыня неприступная! Думаешь, красива очень, так и спесивишься? Небось, голубушка, спесь-то с тебя здесь сбивать велено!..
— Не ты ли ее с меня сбивать станешь, госпожа всемилостивая?! Я уж тебе не раз говорила, что дело стану делать без всякого прекословия, а из-за твоих милостей тебе кланяться не стану!
— Добро, добро!.. Вот погоди, первый раз как во дворец пойду, я на тебя царице того наговорю, что тебя отсюда еще подальше уберут, пошлют в женскую обитель под строгий начал прохлаждаться…
— Ну и пойди — клевещи! Не очень ты мне страшна! — гневно крикнула Иринья. — Под начал — так под начал! Умру, а тебе не поклонюсь!