Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
Шрифт:
«Женский полк» всегда пребывал в великом волнении, когда кукольники устанавливали на кухне свою маленькую деревянную сцену. А Генрик смотрел из-за двери. Весь год он страшился этого представления, но вовсе не из-за Смерти или Дьявола, размахивающего вилами под аккомпанемент гармони или шарманки, — его пугал тот момент по завершении представления, когда занавес задергивался и из-за ширмы появлялся старик с мешком — собирать плату.
Мальчик уже разменял все свои деньги на самые мелкие монетки, как ему велел отец, и теперь, дрожа от волнения, он бросил горстку в мешок. Но, по обыкновению заглянув внутрь, старик заявил: «Маловато, паныч, маловато! Надо бы еще!»
Он копил весь год, чтобы избежать этого страшного упрека, даже не подавал положенную милостыню уличным нищим, чтобы накопить побольше.
Но тому всегда было мало. Старик и мешок учили его «безнадежности сопротивления упорным просьбам и неограниченным требованиям, которые невозможно удовлетворить».
Генрик не подозревал, что рождественские кукольные представления и спектакли связаны не только с культурой, но и с религией. Подчеркивая этическую, а не ритуальную часть своего еврейского наследия, родители не приобщили его к «таинственному вопросу религии». Приобщился он к нему благодаря сыну привратника и смерти своей канарейки.
Канарейка была самым близким другом маленького Генрика: ведь они одинаково были заперты в клетках, им одинаково не позволяли летать свободно. (Птичку на улице могла убить стужа, как Генрика какая-нибудь страшная болезнь.) Но все равно как-то рано утром он увидел, что птичка неподвижно лежит на дне клетки. Он вынул крохотное тельце, вложил клювик себе в рот и попытался вдохнуть в канарейку жизнь. Но было слишком поздно. Его сестра Анна помогла ему завернуть мертвую птицу в вату и уложить в коробочку из-под леденцов. Похоронить ее можно было только под каштаном в запретном дворе. С огромным тщанием он изготовил маленький деревянный крест, чтобы поставить его на могилке.
— И думать забудьте, — сказала горничная. — Это же всего только птица, а не человек. — По его лицу заструились слезы, и она добавила: — Грех над ней плакать!
Однако Генрик был упрям уже тогда. Твердой походкой он спустился во двор со своей коробкой — его сестренка поплелась за ним — и начал копать могилку. Затем к каштану подошел сын привратника, с первого взгляда понял, что происходит, и возразил против креста совсем по другой причине: канарейка же была еврейской. И хуже того — сам Генрик был евреем.
Миг этого откровения навсегда запечатлелся у него в памяти: «Евреем был и я, а он — поляком, католиком. Ему был безоговорочно уготован рай, ну, а я… пусть я не называл его обидными словами и никогда не забывал украсть для него сахару, но я, когда умру, попаду в место, пусть и не ад, но все равно темное. А я отчаянно боялся темноты…»
Смерть… Еврей… Ад. Черный еврейский рай. Да, было о чем подумать.
Глава 2
НАСЛЕДИЕ
Генрик споткнулся о проблему — проблему еврейства, — которая рано или поздно вставала перед всеми польскими евреями. Ему предстояло узнать, что его дед по отцу Герш Гольдшмидт, в честь которого он был назван, потратил жизнь, пытаясь разрешить ее. Герш умер за несколько лет до рождения внука в 1874 году в шестидесятидевятилетнем возрасте в провинциальном городке Грубешуве к юго-востоку от Люблина.
Герш был мечтателем, но и человеком действия, примерно таким же, каким вырос его внук. В юности он присоединился к хаскале, еврейскому просветительскому движению, которое призывало евреев приобщаться к общественной и культурной жизни страны. В Средневековье польские короли поощряли переселение евреев в королевство, но те жили в изоляции. Герш и его соратники маскилим пытались убедить своих единоплеменников, что они могут подстричь бороды и пейсы, сменить длинные лапсердаки на европейские костюмы, вместо идиша сделать своим главным языком польский и тем не менее сохранить в неприкосновенности свои духовные ценности. Задача была непомерно трудной. Века дискриминации в диаспоре внушили им недоверие к гоям, неевреям, так что легко они себя чувствовали только в своей среде. «Построй ограду вокруг Торы и не смешивайся ни с чем за оградой», — гласила популярная поговорка.
Каким-то образом Герш, сын стекольщика, приторговывавшего кроличьими шкурками, сумел перепрыгнуть ограду
и проложить себе путь в медицинскую школу. Получив диплом, он женился на Хане Ейзер, моложе его на два года, и стал первым врачом маленькой еврейской больницы в Грубешуве. В истинно хаскальском духе Герш дал своим трем сыновьям и двум дочерям не только иудейские, но и христианские имена, а как один из лидеров еврейской общины (эти три тысячи евреев составляли половину населения городка) он пользовался любым предлогом, чтобы хвалить то, как поляки и евреи трудятся вместе. Помещая в региональной еврейской газете просьбы о финансовой поддержке своей больницы, Герш не жалел похвал двум раввинам, которые «точно нищие» собирали доброхотные даяния — несмотря на свой преклонный возраст они обходили дома жертвователей, а равно и христиан в совете благотворительного общества, которые не жалели сил, помогая им.Однако утверждения Герша, что светское воспитание и образование не отторгнут их детей от веры отцов и не толкнут в страшный капкан христианства, заметно утратили убедительность в 1849 году, когда его старший сын, восемнадцатилетний Людвик, крестился. Хотя обращение в христианство не было такой уж редкостью в те бурные времена польских восстаний против русских, сам Герш оставался иудеем, продолжая изнурять себя прожектами постройки мостов между своими единоплеменниками и поляками.
Но не только непреклонность евреев обескураживала Герша, а и тот факт, что многие поляки не считали еврея поляком, как бы ни был он образован и просвещен. В 1844 году родился Юзеф, отец Корчака, и Герш должен был зарегистрировать его в управлении нехристианских религий, приведя двух евреев-свидетелей. Он пригласил шляпника и хозяина гостиницы. Четыре года спустя он пригласил сторожа синагоги и мясника, забивавшего животных с соблюдением всех ритуалов, чтобы они засвидетельствовали рождение его третьего сына Якуба. В отличие от крестившегося старшего брата Юзеф и Якуб продолжали ассимиляционную миссию отца и посвятили жизнь проектам приобщения евреев-бедняков к польскому обществу.
В детстве Юзеф посещал еврейскую школу в Грубешуве, так как маскилим считали необходимым познакомить своих сыновей с основами Торы, прежде чем дать им светское образование. В дни неудачного восстания 1863 года он был учеником польской гимназии в Люблине и вместе со своими одноклассниками декламировал патриотические стихи трех величайших польских поэтов-романтиков девятнадцатого века — Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого и Зыгмунта Красиньского, — стихи, любовь к которым он привьет своему сыну вместе с жаждой освобождения от русского владычества.
О зрелых годах жизни Юзефа Гольдшмидта, когда он был еще полон сил, до нас дошло очень мало сведений, если не считать его статей и книг. У нас нет даже фотографии, которая позволила бы определить, унаследовал ли его сын от него не только патриотический пыл, но и бледную кожу и лысину. В «Дневнике, написанном в гетто» Корчак замечает: «Мне следует больше написать об отце. Я пытался воплотить на практике те идеи, которые он исповедовал, так как и мой дед». Но он так и не изложил свои сложные чувства к отцу, который, как и сам Корчак, в юности мечтал о литературной деятельности.
В двадцать лет Юзеф опубликовал свою первую статью в «Израэлите» (недавно созданном прогрессивном журнале, выходившем на польском языке), где описал, какую робость он испытал, когда приехал в Варшаву для изучения юриспруденции. В те дни Варшава была кипучей столицей с полумиллионным населением, причем каждый шестой ее житель был евреем, и все они, за исключением небольшого крута ассимилянтов, жили в убогой бедности. Королевский дворец (резиденция наместника царя), луковичные купола больших русских церквей, мощенные булыжником улицы, по которым громыхали телеги и дрожки, сновали носильщики и лотошники, — такая Варшава вполне могла ошеломить впечатлительного провинциала. В поисках спокойного места, где можно как-то собраться с мыслями, Юзеф забрел в синагогу на Даниловичовской улице. Синагога, как и все здесь, выглядела куда внушительней в сравнении с провинциальными, да только громкий лязг, доносившийся с соседней гвоздильной фабрики, заглушал музыку и молитвы. «Такое недопустимо в доме Бога», — негодующе объявил Юзеф. Это был его первый крестовый поход, но отнюдь не последний.