Королевская аллея
Шрифт:
Но мне было шестнадцать лет, я не имела ни родни, ни подруг, я стала его женою перед Богом, — делать нечего, пришлось подчиниться. С первого до последнего дня нашего брака я слушалась его во всем, хотя в некоторых отношениях не без внутреннего протеста и гадливости, тем более острой, что, идя к алтарю, знала о супружеских обязанностях лишь по смутным воспоминаниям о повадках карибских дикарей.
Вскоре я начала спрашивать себя, какие причины побудили господина Скаррона вступить в брак. Без сомнения, их было несколько и, притом, самых разных. Во-первых, им двигало благородное чувство сострадания, о коем я уже говорила: он великодушно, не колеблясь, предложил мне взнос в монастырь. Было также два-три более корыстных соображения: поэт уже многие годы вел тяжбу с детьми своего отца от второго брака, которые, взамен наследства, обязались выплачивать ему ежегодную ренту и надули; по уверениям некоторых стряпчих, он мог, женившись, снова претендовать на отцовские деньги. Другим его планом было путешествие в Америку, где он надеялся поправить здоровье, благодаря жаркому климату;
На острове Святого Христофора во времена моего детства ходила английская пословица: «Возьми, что хочешь, — сказал Бог, — но заплати!» Я хотела этого брака — слишком хорошей партии для незнатной девушки-бесприданницы, которая, по всей видимости, должна была ограничить свои амбиции положением содержанки или прислуги; однако, вначале весьма дорого заплатила за те преимущества, коих удостоилась много позже. И цена эта была настолько высока, что я не чувствовала себя в большом долгу перед господином Скарроном. Женившись на мне, он совершил благородный поступок в глазах света, я же ответила на него моею покорностью любителю тайных услад и моими заботами — больному.
А больной, в самом деле, заставлял меня бодрствовать ночами не меньше, чем какой-нибудь пылкий муж — свою жену. Не знаю, от какой болезни страдал господин Скаррон, какой грех искупал он своими терзаниями, но могу с уверенностью сказать, что бедный калека еще при жизни познал все муки ада. Согнутый в три погибели, с коленями, прижатыми к груди, с головой, наклоненной к правому плечу, с парализованными до самых кистей руками, он проводил дни в деревянном кресле-ящике. Когда он хотел есть или писать, в ручки этого кресла вставлялся небольшой столик-пюпитр. По ночам он даже не мог сам повернуться с боку на бок. К этим неудобствам добавлялись страшные боли, которые днем он ухитрялся скрывать за шутками и смехом, ночью же они заставляли его кричать во все горло, лишая сна. Он принимал большие дозы опиума, но это не избавляло его от мучений. Я помогала слуге Манжену поднимать, мыть, одевать и укладывать больного. Я сама приготовляла ему лекарства и проводила большую часть ночи, сидя у постели на стуле и стараясь утешить и успокоить его. В минуты приступов он иногда впадал в злобное раздражение и сам признавался после, что «уныл, как государственный траур» и «печален, как проклятый грешник»; однако эти стоны и ругательства я все же предпочитала извращенной игривости тех ночей, когда боль отпускала его. Впрочем, я искренне жалела несчастного страдальца, и он был благодарен мне за терпение и преданность. А поскольку я, как и прежде, восхищалась его умом и образованностью и ценила блестящее общество, нас окружавшее, то скоро привыкла к моему супругу, который, не имея возможности стать мне мужем, стал кем-то вроде отца, о чем сперва предпочитал помалкивать; однако, если и есть на свете мудрые люди, готовые молча сносить судьбу, посланную им Богом, то господин Скаррон был отнюдь не из их числа и вскоре доставил мне немало огорчений — скорее своими речами, нежели поступками.
С утра до вечера желтый салон особняка де Труа был полон гостей. К писателям и поэтам добавились теперь военные и политики. В ту пору общество находилось в оппозиции к Королю и кардиналу Мазарини. Жажда бунта овладела умами, возмущение кружило головы.
Короля изгнали из Парижа; Тюренн осаждал столицу, где укрылся принц Конде со своими фрондерами [15] и испанцами. В Бастилии палили из пушек, у городских ворот завязывались кровавые схватки; невозможно было выйти на улицу, чтобы вас тут же не остановил какой-нибудь андалузский бандит или немецкий рейтар. Из предместий потянулись в Париж бедные крестьяне, спасаясь от грабителей, разорявших их дома, и бросая на произвол судьбы умирающую с голоду скотину. А когда подыхал скот, гибли и люди; дети сходили в могилу вместе с матерями. Я видела на Новом мосту мертвую женщину и троих малолетних детей, младший из которых еще сосал ее грудь. Да и парижане в это время питались более чем скудно, так как припасов в столицу не доставляли; зато они много пили и еще больше спорили.
15
Фронда (1848–1652) — антимонархическое восстание под предводительством Гонди (будущего кардинала де Реца), а затем принца Конде и других вельмож. Король Людовик XIV вынужден был бежать из Парижа вместе с матерью, королевой Анной Австрийской, и кардиналом Мазарини, которого ненавидели во всех слоях общества.
Господин Скаррон находился в самом центре любителей бурных дискуссий: он только что отдал на суд публики свою знаменитую «Мазаринаду»; последствия оказались для него — и не без причины — весьма печальными, но в настоящий момент она составляла источник обогащения для голландских издателей [16]
и триумф автора. Читатели рвали друг у друга из рук эти стихи, более неприличные, чем остроумные; сказать, что кардинала в них облили помоями, значит ничего не сказать:16
В те времена в Голландии печаталась вся литература, оппозиционная французским властям.
Продолжение было в том же духе, ничуть не лучше, однако сатира эта восхищала братьев Гонди, семейство Конде и многих других, менее важных заговорщиков, которые отсиживались в особняке де Труа. Сей скандальный успех Поля Скаррона, в соединении с триумфом его последней театральной пьесы «Дон Яфет Армянский», решительно сделал автора героем дня.
Теперь к этим пикантным происшествиям добавилось его венчание, и слава Скаррона засияла вовсе ослепительно. Весь Париж обсуждал наш брак наравне с последней его комедией: ему дивились, его высмеивали, им восхищались. И в тавернах и в салонах люди бились об заклад, — способен ли господин Скаррон быть мужем и отцом? Лорэ в своей газете уверенно объявлял о рождении скарронова наследника в самые ближайшие месяцы, чуть ли не в июне, заверяя читателей, что «сей автор, кудесник смеха, невзирая на тяжкий недуг, способен к продолжению рода; его собственный друг клянется, что жена господина Скаррона беременна вот уже три или четыре месяца, если не более, — вот и толкуйте после этого о параличе!» Королева, напротив, отнеслась к новости весьма скептически, заметив, что жена в доме Скаррона — самый бесполезный предмет обстановки. И, наконец, Жиль Буало, сей низкопробный писака, снискал себе грязный успех, заявив прямо мне в лицо, что мой муж ни в чем на меня не походит и что «всем давно известно, что у нас с ним нет ничего общего».
Скаррон быстро понял, что эта сомнительная слава может принести ему дополнительную известность; теперь его стремились увидеть и как модного писателя и как человека, интересного своим уродством и своим браком; он и сам похвалялся, что люди сбегаются поглазеть на него, точно на ярмарочного льва или слона. Смекнув, какую пользу можно извлечь из своего странного супружества, он сам принялся острить по этому поводу. Начал он с шутливых стишков о «посте», на который обрек меня. Дальше больше: он дерзнул представить на публике, в моем присутствии, весьма пикантную сценку, где ему подавал реплики наш лакей Манжен. «Премьеру» сей комедии он устроил в честь своего друга Сегре. Однажды тот сказал ему.
— Месье, вы осчастливили свою супругу, женившись на ней, но этого, увы, недостаточно. Вам следовало бы сделать ей ребенка. Как вам кажется, способны вы на это?
— Ах, вы желаете мне еще и такого счастья? — возразил Скаррон. — Но у меня есть верный слуга Манжен, он-то и выполнит за меня сию повинность.
Итак, он вызывал Манжена и спрашивал:
— Манжен, согласен ли ты сделать ребенка моей жене?
— Почему бы и нет, месье! — отвечал тот на каждом представлении. — С Божьего и вашего соизволения!
Слушатели хохотали, я же готова была провалиться сквозь землю. Мое смущение еще больше веселило собравшееся общество. Для всех наших гостей, если не для самого господина Скаррона, который давно раскусил меня, я была только лишь красивой куклой; мою неразговорчивость и робость, достойные скорее похвал, нежели презрения, они объясняли скудоумием. В парижском обществе не принято жить искренними чувствами в двусмысленной ситуации.
Среди этих горестей у меня было одно-единственное утешение — регулярно, по средам и воскресеньям, писать моей милой Селесте. Я бы писала и чаще, да только почту в Пуату возили лишь дважды в неделю. Однако, монашеский сан сестры Селесты не позволял мне откровенничать с нею. Поэтому письма к ней служили мне утешением, но не были беседами с близкой подругою. А, впрочем, даже при иных условиях я вряд ли рассказала бы ей все как есть. Уже к этому времени я, живя бок о бок с мужем, изображавшим шуга, ощутила такую настоятельную потребность в достоинстве и скрытности, что раз навсегда взяла себе за правило не выдавать своих чувств и во всю мою последующую жизнь не нарушила его.
Вскоре после свадьбы я узнала о смерти моей матери, которая до конца оставалась в Бордо; я не видела ее уже четыре года и не успела полюбить за то короткое время, что жила с нею. И все же я оплакала ее кончину, уж не знаю, откуда у меня взялись слезы, — верно, их исторгло сердце, опечаленное не так понесенной потерей, как горестными испытаниями, на которые, по глупому расчету, само себя обрекло.
Превратности войны счастливо изменили течение жизни, которая была мне отвратительна. Фронда потерпела поражение, Конде под улюлюканье толпы бежал из Парижа, а Королева и юный Король вернулись в столицу; туда же со дня на день ждали и Мазарини. Когда в октябре 1652 года королевские особы торжественно въехали в город, кумир публики и автор «Мазаринады» уже исчез, сочтя разумным скрыться с их глаз; ему не хотелось болтаться на веревке, которую в своей поэме он сулил министру.