Королевский дуб
Шрифт:
— О нет, любимый, — прошептала я ему в ухо. — Я не хочу, чтобы ты был ручным.
Мы заснули там же, на диване. А когда я проснулась, угол лунного света уменьшился, а ночная тишина снаружи стала более глубокой. Я пошевелилась, думая о Хилари и долгой дороге домой. Том тоже шевельнулся.
— Ты останешься, Энди? — сонно спросил он, протягивая руку к моей груди.
— Да. Я остаюсь.
Том кивнул головой, нежно поцеловал меня и снова заснул.
В ту же ночь, несколько позже, мне приснился сон.
Мне снилось, что я наблюдаю, как Хилари выступает на конных соревнованиях, она без всяких усилий и с исключительной точностью берет барьер за барьером. Я стою в большой толпе,
Я соскочила с дивана и оказалась у двери в комнату дочери раньше, чем поняла, что проснулась. Я слышала, как Том шевелится у меня за спиной. Комната Хил была пуста. Молочная бледность, предшествующая летнему рассвету, побелила окна. Визг раздался снова откуда-то снаружи, от ручья. Я, спотыкаясь, прошла через холл на террасу. Скретч с трудом спускался по ступенькам, держась за перила, и, как мог, спешил в том направлении, где в мелкой воде Козьего ручья, там, где когда-то танцевала в целительном лунном свете с Томом Дэбни, стояла моя девочка. В молочном утре я еле-еле могла разглядеть ее. Вода покрывала лодыжки Хил, дочка стояла в ручье и визжала, визжала, визжала… У ее ног маленькое тело козочки содрогалось в ужасных конвульсиях, рассеивая вокруг серебряные брызги воды. Уже в тот момент, когда я прыгала со ступенек веранды, я знала, что конвульсии были смертельными.
— Огонь, огонь! Вода горит! — визжала Хилари. Я просто вытаращила глаза. Да, я видела это: ниже по ручью, где ивы склонились черной аркой над глубокой темнотой, голубое мерцание освещало черную воду: тонкое, постоянное, зловещее свечение, будто кто-то уронил в ручей трубку голубого неона, и она лежит на дне, бессмысленно сияя и сияя. Голубой свет в воде и на ее поверхности был похож на дым, на тонкий туманный пар над горячей водой.
Том почти сбил меня с ног, пробегая вниз по ступенькам к берегу ручья. Но я успела увидеть его лицо. Я побежала за ним по холодной, как кожа змеи, траве. Я переводила взгляд от моего ребенка и маленькой козочки на сверкающую, дымящуюся воду, а затем на Тома. Его лицо, когда он поднял ружье, чтобы пристрелить умирающее животное, было лицом человека, заглянувшего в ад.
Глава 13
Когда я была совсем маленькой, если волны неприятностей заливали меня в небольшом домике в Кирквуде, я обычно доставала из корзины для белья одну из сорочек отца, брала ее с собой в кровать и засыпала, ощущая у щеки ее мягкость от многократных стирок, чувствуя ее запах, в котором сочетались запах пота, аромат лавровишневого крема после бритья, запах лавки на Першин-маркет и солнечный аромат сена с заднего двора. Эти сорочки просто и основательно успокаивали меня надолго, успокаивали так, как ничто другое; в них собиралась вся постоянность и огромная надежность Пано Андропулиса, не оставляя места его неожиданным вспышкам. Когда у меня появлялись хрипы в груди или начинался бронхит, а это бывало частенько, мать обычно делала компресс из ярко-желтой горчицы и лоскута от старой сорочки отца, она накладывала его мне на грудь, а я с удовольствием лежала и позволяла снадобью почти проедать мою
кожу насквозь, лежала, зная, что сейчас происходит исцеление, рожденное силой старой сорочки моего отца.Я не вспоминала об этих рубашках много лет, но они, должно быть, лежали, мягкие и ждущие своего часа, где-то в самой глубине моего существа, потому что спустя две ночи после ужаса на Козьем ручье я увидела их во сне, увидела так ясно эту хлопчатобумажную нежность и успокаивающие, памятные мне особенности, что на рассвете я пробудилась в коконе, свитом из абсолютной защищенности и нормальности. Так я лежала, ни о чем не думая, чувствуя исцеление, до тех пор, пока не начало вновь возвращаться бодрствование.
Прежде чем я окончательно проснулась, я сжалась под простыней в клубок, как зародыш в утробе матери, и расплакалась от горя, страха и такого бесконечного отчаяния, какого я не испытывала за всю свою взрослую жизнь, даже в то утро, когда рыдала на настиле в ветвях Королевского дуба.
Это был ужасный, всепоглощающий приступ плача, я совершенно не могла контролировать себя и, хотя помнила о Хилари, которая спала беспокойным сном прямо через холл от моей комнаты, все же не могла остановить растущее чувство заброшенности и безнадежности.
Я перевернулась на живот, пытаясь заглушить плач подушкой, раз уж не в силах была остановить слезы. Боль вспыхнула внутри моего тела и проникла в каждый его уголок, я буквально чувствовала, как кожа наполняется и растягивается от давления на нее этой боли. Уткнувшись в подушку, я услышала свой громкий, тонкий и безнадежный визг:
— Мне нужен мой папа! — выла я. — Мне нужен мой папа! Папа!
Через какое-то время я почувствовала, что меня трясут за плечо, и услышала, как Хилари подвывает надо мной, как маленький зверек, попавший в капкан:
— Нет, мама, не надо, нет, мама…
Прикосновение и плач обладали, видимо, собственной силой: не мои, а чьи-то чужие мускулы, казалось, подняли и развернули меня от промокшей подушки. Хилари склонилась надо мной в своей летней коротенькой ночной рубашке, ее черные волосы дико разметались над совершенно белым лицом, глаза ослепли от ужаса и брызжущих слез. Она была похожа на одичавшее существо, когда-то любимое и ласкаемое людьми, а теперь заброшенное и от этого умирающее. Даже когда я повернулась и взглянула на нее, девочка продолжала трясти меня, как маленький автомат.
Я попыталась придать лицу спокойное выражение, перевести дыхание, как-то ухитрилась сесть прямо и обнять дочку. Хил вся дрожала, будто в приступе конвульсий, ее кожа была ледяной и влажной. Некоторое время девочка вырывалась, но затем обмякла и увяла. Но подвывание продолжалось, теперь уже без слов. Я прижала лицо дочери к своей груди сильно-сильно; удивительно, что я не задушила ее. Мне казалось, что я не смогу переносить этот нечеловеческий звук, продлись он еще мгновение.
— Это был просто-напросто кошмарный сон, дорогая, — сказала я таким ровным голосом, на какой только была способна. Почувствовав, как последнее рыдание подступает к горлу, я проглотила его. — Просто мне приснился страшный сон. Даже взрослые видят их. Они могут быть ужасными. Они могут быть в сотни раз ужаснее, чем реальность…
Я подумала о недавнем рассвете на Козьем ручье, замолчала и обняла девочку, укачивая ее. В прошлом мире Хилари ничто, порожденное кошмаром, не могло идти в сравнение с действительностью.
Хил подавила ужасную дрожь, но подвывание перешло в повторение моей собственной мольбы:
— Мне нужен папа, мне нужен папа, о, он мне нужен…
Мое сердце сжалось. Он бил ее мать, уничтожил ее щенка, раздавил ее сердце и душу так, что их почти невозможно было исцелить, и все же мой ребенок, плача, призывал отца, не видя во всем сером, стонущем мире больше никого, кто бы смог или захотел помочь ей, не находя в моих объятиях никакого исцеления и никакого убежища.